— Ты решила, что можешь ставить себя выше моих правил? — голос низкий, глухой, почти ленивый, но в нем чувствуется угроза.
Эли, стоящая посреди комнаты, вскидывает подбородок:
— Я решила, что могу жить так, как хочу. И знаешь что? Мне плевать на твои правила.
Ворон медленно поворачивает голову, в глазах — хищный блеск. Он делает шаг, другой, и смех, сухой и жуткий, разрезает тишину.
— Плевать? На меня? На мои правила? — он склоняет голову набок, как будто играет с жертвой. — Детка, у тебя наглости больше, чем у всех этих шлюх вместе взятых.
— Может, потому что я не шлюха, — бросает Эли с дерзкой усмешкой. — И я не твоя собственность.
Ворон оказывается рядом в одно мгновение, хватая ее за волосы. Розовые пряди обвиваются вокруг его пальцев, и он дергает голову назад так, что у нее перехватывает дыхание.
— Ах да… — шепчет он ей в ухо, дыхание горячее, но голос ледяной. — Но вот именно сейчас ты — моя.
Эли смеется, безумно, вызывающе, как будто сама подливает масла в огонь:
— Что, Ворон? Боишься, что я перестану слушаться? Боишься, что твоя игрушка станет слишком яркой?
Он не отвечает словами. Его движения — ответ. Он прижимает ее к столу, жестко, но не ломая, а будто демонстрируя власть. Его пальцы вцеплены в ее розовые волосы, удерживая, направляя, подчеркивая: теперь это его поводок, его контроль.
Плавным, но резким движением он задирает ее платье вверх, обнажая бедра. Холодный воздух касается кожи, и Эли вздрагивает. Его ладонь скользит между бедер, уверенно, властно, неторопливо, но жестко, словно проверяя, сколько она выдержит. Эли кусает губу до крови, напрягается, изо всех сил пытаясь удержать себя в тишине, но предательский стон все же вырывается, срывая маску дерзости. Он усмехается, почти шипит, сжимая ее волосы сильнее:
— Я слышу, как твое тело врет громче, чем твои слова.
Эли шипит в ответ, дыхание рвется сбивчивыми толчками, грудь тяжело вздымается. Ворон внезапно разворачивает ее, грудью вжимая в холодную гладь стола, волосы в его кулаке натянуты, как канат. В следующую секунду он прорывается в нее своим членом — резко, беспощадно, как удар, как молот, вбивающий приговор в самое сердце, не оставляя ни выбора, ни пощады.
Она всхлипывает, пальцы царапают дерево так, что остаются борозды, но в ее голосе нет просьбы о пощаде — только вызов, только огонь. Он дергает ее волосы сильнее, заставляя выгнуть шею до боли и смотреть ему в глаза через плечо, как будто под пыткой, но с тем же дерзким вызовом во взгляде.
— Теперь ты понимаешь, что значит бросить вызов Ворону? — цедит он сквозь зубы, голосом таким холодным и тяжелым, что каждое слово режет по коже, как лезвие.
— Если это твой приговор, Рай… значит, я буду смеяться даже на эшафоте, — Эли дрожит, выдыхает хрипло, едва переводя дыхание и облизав пересохшие губы.
Их тела движутся в ритме, где ярость смешивается со страстью, как два яда в одной чаше. Каждый его толчок — словно удар молота, выносящий приговор, каждое ее всхлипывание — не мольба, а дерзкий вызов, от которого он только сильнее вцепляется в ее розовые волосы, вбивая в нее собственную тьму и безумие.
Эли кусает губу до крови, пытаясь задавить стон, но он все равно прорывается — низкий, хриплый, полный отчаяния и дерзости одновременно. Ворон слышит его и отвечает рыком, еще сильнее вгоняя ее в стол, словно метит территорию. В этот миг они оба срываются в одно и то же безумие — он, теряющий остатки контроля, и она, готовая сгореть дотла, но даже в агонии не склонить голову.
Дыхание становится все тяжелее, рванее, словно рвется из их грудей рывками. Взрывы боли и удовольствия сливаются в один поток, стирая все границы между наслаждением и мучением. Эли цепляется за дерево до белых костяшек, ногти ломаются и впиваются осколками в ладони, алая кровь размазывается по столешнице, но она не просит остановиться — наоборот, ее тело само бросает вызов, толкая его к еще большей ярости и безумию.
Ворон впивается в ее шею дыханием, почти рычит, его движения становятся все резче, быстрее, грубее, как у зверя, доведенного до исступления. Он не отпускает волосы, держа ее так, будто она принадлежит ему целиком, до последнего вздоха, до последней искры. И когда напряжение достигает предела, они оба взрываются разрядкой — он срывается в низком, сдавленном рыке, больше похожем на рев зверя, а она — в крике, полном боли, ярости, облегчения и мрачного торжества, словно сама смерть рассмеялась ее голосом.
На секунду мир замирает. Только их дыхание остается — тяжелое, рваное, словно раскаленный металл в легких, будто они вырвали друг у друга куски души и теперь держат их, окровавленные и дрожащие, в сжатых пальцах.