Только Антарин вымолвил последние слова, а с его уст Барахира уже слетал… листопад светлой печальной наполненный:
Лик гнома потемнел, стал подобен изъеденному трещинами камню, а затем навсегда канул во мраке.
Барахир постоял некоторое время над этим мраком, шепча в растерянности:
— Сердцем чувствую, что правду он говорил, что именно так, как он говорил и есть на самом деле! Значит, Барахир, предстоят тебе годы странствий, годы мук… Что теперь? Вернуться ли в Туманград по тайному ходу, или же сразу идти на восточный брег Бруиненна?.. Когда-то я давал клятву, что буду защищать родной град — одна клятва не освобождает от другой. Попытаюсь спасти ИХ дом…
Барахир отбежал от мшистого валуна Антарина, и никогда больше его не видел. Вскоре к тому месту подобрался пламень, а когда улегся, то ничего от жилища гнома не осталось. А в следующую весну, когда воспрял лес, на этом месте пробился из недр земли чистейший родник — вокруг которого расцвели благоуханные цветы, а в прозрачных водах часто отражались радуги, да плыли мечтательные облака. А вот голос у того родника был печальным, а те, кто пил из него, говорили, что в нем великая сила, но у воды соленоватый привкус — будто и не вода это вовсе, а слезы.
Слышны там строки, но все время разные, будто их сердце поет — живое, любящее, печальное…
На южной оконечности эльфийского леса, возле Бруинненского берега, на поваленном молнией дубе, сидел человек, внешность которого достойна описания не только потому, что была весьма приметной, но и потому, что в дальнейшем повествовании и он сыграет немалую роль.
Родился он не в мирном городе, и не в цветущем эльфийском королевстве, но среди варваров, в северной стране. В той стране, где не поют иных песен, кроме грубых застольных, да славящих пролитую кровь. В той земле, где мальчишек не читать учат, но убивать. В той стране он родился, где страшные холода, и за кусок мяса бились насмерть. И имя ему было дано холодное, резкое, как бросок ветра, в ущельях, среди промерзших скал — Троун! Среди жителей той земли не было царского рода — почти каждый новый правитель, поднимался из простых охотников — ведь любой мог вызвать правителя на смертный бой — и правитель не мог отказать (иначе, он был бы он обвинен в страшнейшем из всего — трусости) — если вызвавший одерживал победу, он становился правителем, но перед этим, должен был съесть сердце поверженного — у них было еще много таких «милых» обычаев…
У Круна были ослепительной черноты, перевязанные узлом, до пояса спускающиеся волосы. Широкий лоб, на котором гневными валами выделялись надбровные дуги. Глаза у Круна были прищурены, и в их глубинах жили два черных камня, такие твердые, что взгляды многих разбивались, отворачивались от них — а вот он всегда смотрел прямо, пронзительно, и, как волк, впивался в душу своих нечастых собеседников. В отличии от своих соплеменников он не носил ни бороды, ни усов, но подбородок его покрыт был недельной щетиной. И все его лицо напоминало жесткий, волевой сосуд, высеченный из ледяных гор — такой человек никогда бы не сказал нежное «Люблю», никогда бы не понял эльфийских песен, но он никогда бы и не предал, он бы никогда не солгал. Само чувство лжи было ему столь же чуждо, как и эльфийская нежная речь, и песни о прекрасных девах. Он был широк плечах, крепок в кости — как, впрочем, и иные мужи его племени. Он сидел, и смотрел на воинов своих, которые были почти такие же как и он, но только, чуть менее волевые…
Голос у Круна был четкий — он скуп был на слова, и слова у него все были простые, прямо выражающие его чувства:
— …Ворота не были открыты. Объясни.
Перед ним на коленях стоял тот самый человек, который накануне подкупал Маэглина — он потупил взор, но говорил твердо:
— Я не ошибаюсь в людях, правитель. Вчера, он согласился открыть их пред нами. Быть может, все раскрылось…
В это время, ряды окружающих его воинов раздвинулись, и… стоящий на коленях человек, быстро поднялся, и громко выкрикнул:
— Это он!
В проходе появились воины, за волосы волокли стонущего Маэглина, за ними же бежала девочка и, плача, молила, чтобы не делали они ему больно.