Выбрать главу

Наконец, все были порядочно избиты. На полу была кровь, кусочки клыков; все орки выбиты или выброшены из-за двери, и столкнуты с крыльца в дорожную грязь, под дождь.

В Брогтруке, однако, не проходила злоба. От этой злобы все в глазах его темнело, от какой-то безысходной горючей тоски хотелось рвать и кусать, ломать и разбивать. И, еще — ему было страшно возвращаться назад, где рыдали младенцы; он чувствовал, что там его боль станет совершенно нестерпимой, что он, быть может, не выдержит, обезумит, перегрызет «козявкам», «червякам» глотки. И вот он ревел с крыльца:

— Рабы говорите?! Да где ж эти мерзкие рабы?!!! И приказываю половину из этих тварей разрубить, и сварить! А других сечь до смерти! Слышите?! До смерти! Я хочу, чтобы никого в живых не осталось! Я сам их буду сечь!

И он спрыгнул с повозки, в грязь; пнул ногой стонущего там орка; даже прошел несколько шагов, но тут был остановлен младенческим плачем. Тогда он схватил за грудки Тгабу, одной рукой поднял его, прорычал: «Исполнишь все сам!», после чего — отбросил его в сторону.

Затем он вернулся в повозку, вычистил пол от крови и от выбитых клыков; прикрыл дверь и склонился над малышами, и прорычал:

— Вы разревелись потому, что давно не ели!

Он достал миску, в которой было Фалково варево — хоть прошла уже неделя, оно оставалось все таким же свежим и теплым, как и в первый день. Орк поморщился от неприятного ему запаха, и пробормотал:

— А осталось тот тут только на дне! Ну да — верно; он сказал — на семь дней, вот я на семь дней и растянул… А что сам то лежит?.. Долго он так лежать собирается?.. Ну — хватит реветь — ешьте, наполняйтесь!

Малыши, однако, не переставали рыдать; а, когда Бругтрук протянул одному из них ложечку с варевом, то все они дружно эту ложечку оттолкнули, да так, что варево расплескалось на их пеленках, оставила там светло-зеленоватый цвет.

— Да что же вы, малявки! — зарычал было Брогтрук, но, тут же, успокоил себя, и, спокойным голосом добавил. — Ведь, оно же драгоценное — это варево то. Смотрите — его только на донышке и осталось…

И он снова наполнил ложку варевом; поднес, и, едва успел отнести в сторону, так как малыши продолжали плакать, и отталкивать его.

— Да что же вы?! Не голодны, а?! Должны быть голодны — я каждый день, в это самое время, вас кормлю!.. А — понял, запах не нравиться… вы ж нежные, а от меня кровью несет!..

Он вышел под дождь, нашел чистую лужу, сполоснул в этой холодной воде и руки, и лицо — вернулся в повозку, однако — там все повторилось: малыши по прежнему рыдали, и пытались оттолкнуть ложечку.

Тут уж Брогтрук потерял терпение, и, шумно дыша, стал стремительно ходить из угла в угол. На ходу он выкрикивал:

— Да что же вы все не уйметесь?! Ну — что вам теперь не так, а?! Хватит же пищать!.. А- знаю!

Тут он взобрался на печку, и со скрипом распахнул маленькое, и единственное окошечко. Сразу посвежело — только вот у Брогтрука от этого разболелась голова. Младенцы вроде успокоились, однако, стоило Брогтруку сделать к ним один шаг, как вновь они зарыдали.

— Ну — что вам теперь?! Что теперь то не нравится?! Воздуха этого мало?! Хорошо же — будет вам больше свежего воздуха!

И он подхватил колыбель, выбежал с нею на крыльцо. Постоял там некоторое время, ожидая, что сейчас младенцы надышаться и перестанут реветь. Однако — они расходились все больше и больше.

Брогтрук, вместо прежнего раздраженья, почувствовал, что-то похожее на жалость. Онн вернулся, поставил колыбель на прежнее место, и, опустившись на колени, в нескольких шагах от нее, забормотал:

— Ну… что же вам? Что не в порядке… А-а-а — понял, чего вы, неженки, сопляки такие, раскричались! У вас же, людишек, сердечки добрые… Не понравился мой приговор? Ну — сознавайтесь: из-за рабов все?! Да — так оно и есть! Как сразу то не догадался!..

Тут он на некоторое время замолчал, а младенцы перестали плакать, выжидали, что же скажет он дальше.

А он выкрикнул:

— Хорошо — я остановлю наказание, но, чтобы, к моему возвращению, вы уже не плакали- я вам еще раз про город тот расскажу.

Брогтрук вернулся через несколько минут. И видно было, что добродушие смягчило этот каменный лик. Нельзя было сказать, что он стал хоть сколько-нибудь красив, однако, теперь он походил скорее на человека проведшего жизнь в лишениях, и жившего неправедно — лицо очень огрубевшее, но все-таки лицо, а не морда орочья.

Он приблизился к малышам, показал им лапы, только что вновь вымытые, проговорил, как можно более спокойно: