Девочка уже некоторое время стояла с зажатыми ушами, и плакала, плакала — наконец, упала перед Эллиором на колени, обняла его за ноги, и зашептало страстно:
— Чтобы он не говорил, пожалуйста, не верьте ему! У него больше всего рабынь был, он издевался над ними, как хотел… да!.. да! Я знаю! Это он, а не толстый всем правил — у Сикуса был разум, он и делал, что хотел! Вы не верьте, не верьте, как бы сладко он не распинался! Он такой человек, что ничего без собственной выгоды не стал бы делать! Язык то у него длинный, а совести совсем нет…
Тут Сикус махнул рукою и очень громким, но и доверительным голосом, будто старый друг, дающий добрый совет, вскричал, обращаясь опять-таки к Эллиору:
— Ах, бедная девочка! Ты так утомилась! Нужно, конечно, время, чтобы ты хоть сколько то успокоилась, чтобы поняла, что все не такие уж плохие, как тебе кажется. Но я же для вас старался — я хочу вашей дружбы!. Да — вот, ежели хотите, выгода моя: хочу теперь с хорошими людьми, а не с безумцами жить. Заживем Новой Жизнью! Об одном прошу помнить: о подвиге моем, о том, как ради вас, я жизнью рисковал — как одним только разумом своим стольких врагов победил. Неужели не верите вы мне, неужели нет искренности в моих словах! Ну — посмотрите в глаза мои — я то знаю, вы эльфы проницательные, вот пускай и увидят, что ни крупиночки там лжи нету, только преданное чувство к вам, святым!
И Сикус задрал голову еще выше, так что теперь, под надбровьями можно было различить и глаза его — однако, смотрел он куда-то поверх голов, и, кажется, следил, как в летают в серебристую ауру дождевые капли. Самое удивительное, что даже Эллиор ничего не мог прочесть по этим глазам. Там не было ни чувств, ни эмоций, ни мыслей — сами глаза были бесцветными, с маленькими, едва ли не точечными зрачками…
Хэм подошел к Эллиору и шепнул:
— Не верьте ему. У него есть какой-то замысел…
И, хотя произнесено это было совсем тихо — оттопыренные уши Сикуса пошевелились, и на глазах его выступили слезы, он вновь смотрел в очи Эллиора и выкрикивал:
— Что ж — я вижу — мои слова кажутся вам ложью! А я сам для вас — не лучший друг, не герой, но какой-то отвратительный лгун! Вижу, вижу, как вы против меня настроились!.. Всю жизнь мне приходилось лгать, и все верили мне, и вот теперь, когда я, быть может в первый раз говорю так искренно, от всего сердца, меня называют лжецом, и подозревают в корыстных замыслах! О, какая же боль мне!.. Что ж…
И тут он, разорвал на груди рубаху. Оказался он ужасающе тощим — торчали ребра, живот ввалился. И вот он приложил свою тонкую длинную ладонь, с коротенькими, точно отрезанными пальцами к сердцу, и со слезами на глазах, вскричал пронзительно:
— Только бы слышали вы, как бьется оно, жаждущее справедливости в этой узкой клети! Но оно же говорит мне: «Никогда не будет тебе справедливости, никогда она не поверит тебе, ведь, легче представить человека подлецом, предателем, чем протянуть ему, страждущему, так истосковавшемуся по любви руку, и назвать другом». Но знайте — я так ждал этого дня, я так мечтал поговорить с такими мудрыми, как вы! Вижу — хотите убить! Так бейте! Бейте! Вот моя грудь! Бейте же, несчастного Сикуса! Я готов! Я…
Тут Мьер оглушительно зевнул, потянулся, и от треска его костей Сикус сбился, сморщил лоб, пытаясь вспомнить, на каком месте он остановился. Мьер же говорил:
— Что мы здесь встали? Долго ли его еще можно слушать? Давайте-ка свяжем его, да понесем с собою — я его на плечи взвалю. Когда на привал остановимся, тогда и решим, что с ним дальше делать…
— Я протестую! — выкрикнул Сикус. — Смерть должна быть такой же красивой, как и чувства мои! Убивайте же, да почаще вспоминайте потом мой лик; вспоминайте, мои глаза — вспоминайте и слова мои; знайте, что в смертный час я не держал на вас обиды…