Так говорил мне мой шестнадцатилетний слуга — а я в, конце-концов, вскочил из-за стола, волком завыл, слугу с ног сбил, да и бросился прочь из своего домишки…
Помню, как из города вырвался. Меня то все знали, а то бы — и не выпустили — у нас так просто из города не выйти. Добежал я до той березовой рощи, рухнул к тому стволу; обнял его, целую плачу — а сам то вижу — ожил ствол, пробиваются из него листочки…
Ну, и уж, чтобы суть всего того изъяснить, осмелюсь зачитать я вам стишочки, жалкие то стишочки, конечно. А, все-таки, осмелюсь — потому что подлец:
Стихотворение Сикус проговорил, схватившись за руки Эллиора, упав пред ним на колени, и прерывисто плача. Судя по тому, до какого предела дошел его голос, какая нечеловеческая боль в нем звучало — он сам себя довел до состояния обморочного.
Но вот вскочил Сикус на ноги, и лицом искаженным, со страдающим лицом, стал по очереди подбегать к каждому, и, заглядывая каждому в лицо выкрикивать:
— Вот вы думаете, я этот стишок то недавно сочинил?! А вот и нет: в тот самый день и сочинил. Точнее — в ночь, ведь я там, всю ночь, обнявшись с березонькой, провел. Мне в ту ночь, и город чудесный приснился, и шел я по улицам, а на встречу она вышла. Я то в страхе пред ней на колени пал, а она мне руку на голову положила, и нежно так говорит: взглянь в очи мои, и пойми, что прощен теперь. Только взглянул, так сразу же и понял, что — действительно прощен… Ну уж об этом городе, о том сне — это самое сокровенное, что у меня есть. И я не стану вам говорить, и непотому что боюсь, а потому что не смогу я, косноязычный, выразить того, что сердцем тогда почувствовал, что и сейчас еще вспомнить могу… Но, вот поймите же каким надо быть подлецом, чтобы на следующее же утро, очнувшись, да со стишком этим в голове, устремиться сразу в город, чтобы продолжать свои мерзкие делишки вершить! И, ведь все судилища — и над поэтами судилище — все это впереди было… И все то я подавлял в себе свет, и все то душу свою комкал, и вот, вырвался наконец, вот и признался вам во всем. Вот! Вот! Вот! Посмотрите вы на подлеца! Посмотрите, посмотрите!..
Тут он, с глухими рыданьями повалился на землю перед девочкой, и принялся целовать эту темную, отмороженную почву. Он еще и шептал:
— Вот — все вам, святым, червь выложил! Теперь топчите червя! Топчите!.. Я знаю! Да! Девочка — ты ненавидь меня, плюй в меня, я, ведь, хотел еще другом твоим стать! Ну, теперь то прорвало — теперь то все! Теперь — презирай! Ну — убей же негодяя!
А девочка уже долгое время плакала, и вот, обняла его за голову, и зашептала:
— А я прощаю вас: да, да — прощаю, потому что, вы искренни теперь были! И вам так больно теперь, что я все прежнее забуду… Я, как родного человека вас любить стану! Да! Слышите, слышите — все то, что прежде было — все забуду!
Тут Сикус дико усмехнулся, вскрикнул с какой-то нестерпимой нечеловеческой мукой, вырвался из этих объятий; попятился; весь бледный, трясущийся, рыдающий — от этого напряжения, от этой пытки, он в каждое мгновенье мог упасть в обморок; однако же не падал. Он продолжал выкрикивать страшное свое признание: