— Вы кто?.. Если лазутчики — по указу вас надо доставить к Жабде и пытать до тех пор, пока во всем не сознаетесь.
— Нет, нет. — поспешил заверить его Барахир. — Никакие мы не лазутчики. Нам и дела нет до вашего города — дайте нам только пройти.
— Куда пройти?
— У нас у каждого своя дорога.
Глаза здоровяка вытаращились, он взвизгнул:
— Куда?!..
— Видите ли, мы сами не знаем… — начал было Барахир, но был прерван.
— Каждый, если он не служит Врагу, становится гражданином Жабды. Если вы идете, значит идете к Врагу, докладывать о том, что видели…
Проговорив это, здоровяк взглянул на своих дружков — он, видно, повторял слышанные неоднократно слова, и теперь думал, правильно ли их повторил. Судя по одобрительным и напряженным кивкам, повторил он все правильно.
— Нет, что вы — мы не служим Врагу. Мы сами, знаете ли, от него пострадали.
Здоровяк некоторое время помолчал, припоминая что-то, затем заявил:
— Если вы пострадали от врага, значит вы будете бороться против него. Вы пришли бороться. Сейчас мы вас поведет в Город.
Однако, их не повели, а повезли, и не сейчас же, а через целый час, в течении которого Барахир и Маэглин стояли, прикованные цепью к телеге, загружаемой картошкой. Вот когда телега была заполнена доверху, тогда им велели забраться и усесться поверх картошки.
Один из костлявых людишек взобрался на повозку, взмахнул вожжами, и когда тощая лошадка с надрывом сдвинула всю массу вперед — запел измученный, воодушевленный голосом:
Его пение подхватили и иные — и видно было, что все они измучились до такой степени, что совсем не петь им хочется, но повалиться хоть в эту грязь под дождем, да спать…
Барахир, все время пока стоял прикованным к телеги, и теперь смотрел в эти лица; и чем больше он смотрел, тем больше ему становилось страшно — никогда еще не доводилось ему видеть таких пустых, доведенных до такого отчаянья лиц. Видно было, что они все-время прибывают в напряжении, и смотрят себе под ноги, чтобы ненароком не увидеть что-нибудь, что дальше двух-трех шагов. Шли они ровными рядами возле телеги, здоровяки же шагали позади, и видно было, что и они тоже напряжены, и несчастны.
На лицах всех их — и здоровяков, и этих человечков, проступало недоумение. Такое выражение приняло бы лицо недалекого умом человека, который почему-то, в силу каких-то непонятных ему обстоятельств, делает то, что делать ему совсем не хочется, что не приносит никому никакой пользы, но, все-таки, делает, потому что уж начал делать и не может остановится, не хватает у него для этого ни воли, ни разума.
И продолжали они петь эти куплеты с «Жабдой», да все громче, да надрывестей, даже и с поддельным восторгом каким-то; словно бы уж и сами себя уверили, что так и надо, что чем громче будут они петь, тем будет лучше. Они пробовали придать своим лицам восторженное выражение, и получалось что-то до жути кривое, уродливое.
Барахир приметил одного из «скрюченных», который шел в колонне ближе остальных к нему — по видимому, он был еще совсем молод. Барахир несколько раз его окрикнул, и не получив никакого ответа, перегнулся, встряхнул юношу за плечо. Тот резким, напряженным рывком дернул к нему шею, да так сильно, что удивительным было, как она еще не переломилась.
— Меня зовут Барахир, а тебя как?
Юноша резко отвернулся и продолжил пение:
Тут стала нарастать барабанная совершенно беспорядочная дробь — она колотилась со всех сторон, да еще и двигалась, отчего начинала кружиться голова.
Они приближались к стенам. А на этих стенах, на расстоянии шагов в тридцать друг за другом вышагивали, высоко и прямо поднимая ноги здоровяки в серо-коричневых одеждах, и высоко поднимали в ручищах ярко-желтые знамена. За каждым из таких здоровяков семенил «крючок», и что было сил барабанил в здоровенный, едва ли не больше его самого барабанище. Причем, тяжесть этого орудия была столь высока, что несчастный заваливался из стороны в сторону, но при этом не переставал барабанить.
Они проехали по крытому ржавому листами мосту. Листы при этом выгибались, и издавали гулкий, неприятный звук. Вместе с дождевыми ручейками стекала в реку и ржавчина.