«Румяные» тоже притомились — ругаясь, стали растаскивать тела — брали за руки, или за ноги, или за шкирку, и тащили; таким образом оттаскивали и тяжело раненых, и женщин, и детей. И чем дольше это продолжалось (тел то было очень много) — тем больше они бледнели и неистовствовали в своей ругани, на «крючков» обращенной:
— Развелись-то, расплодились!.. Ишь, навалилось то!.. Ну, ничего, ничего — это все дело Жадбе угодное — угодное, ведь, да?!..
Привели лошадей, однако, они так испугались запаха крови, что вырвались, растолкали «румяных» и бросились по улице. И тут лица «крючков» среди которых много было теперь окровавленных напряглись еще больше прежнего — посерели — они ожидали, что обрушиться на них новая кара, и чувствовали себя виноватыми. Но на этот раз «крючков» оставили в покое; за конями побежали, и как их ловили Барахир не видел — можно было только догадаться по крикам:
— Дорогу перегораживай! Сетями их!..
Еще через несколько минут притащили, замотанных в сети, отчаянно бьющихся коней. Прежде чем освободить от цепей, их запрягли в повозку; и уж потом их и не надо было погонять — с такой скоростью они понесли со двора.
Вот и улицы — здесь перекошенные ненавистью лики, ругались, плевались, бросались какой-то гнилью. Барахиру до тошноты неприятно в эти лица было смотреть, однако, он боялся прикрыть глаза, в чем и признался старцу:
— Только глаза прикрою — так этот образ страшный! Водоворот из крови, понимаете?!.. Вот сейчас! Опять так явно — это лицо исстрадавшееся, перекошенное; а сзади-то клинок бьет; разрывает, кровь из груди бьет!.. Как же с этим жить то дальше?!.. А хотя — какой там жить — ведь это последняя моя дорога! Вот столько смерти видел, и все равно не могу понять, как это так, когда меня не станет?! Ответьте!
Старец спокойно ему отвечал:
— Ты зрячий — раз и кошмар увидел, так и свет увидь.
— Так где ж я его, свет-то увижу?! — в нетерпении вскричал Барахир.
— Да то несложно совсем. Просто голову подними.
Барахир резко вскинул голову; и вот увидел сжатое крышами домов, перечеркнутое выпуклой ржавой перекладиной небо. Это была завеса из облаков — все еще низкая, все еще тяжелая, но совершенно уже обессилевшая, не льющая дождем, не клубящаяся. Все она изнутри была наполнена солнечным светом — над крышами домов дул несильный ветер и, словно мягкими ладонями, раздвигал эти облачные слои — они поднимались все выше и выше, и с каждым то мгновеньем все больше светлели. В некоторых местах протянулись сияющие, словно живые солнечные колонны….
Глядя на этот небольшой участок неба, Барахир в воображении своем представил и весь остальной простор. Везде, происходило такое же движенье, весь там жило, поднималось, расходилось легкими, наполняющимися златистым сияньем вуалями..
А вот облака разошлись так, что первый солнечный луч, повеял прямо на повозку; полупрозрачной теплой колонной окружил ее; и толпа, которая бесновалась за пределами этой колонны стала призраком, вянущим отблеском ушедшего кошмарного сна.
Барахир кричал громким, свободным голосом.
Глядя на небо, видел он, как многие птахи, быстрыми точками над его головой пролетали, а еще многие на крышах домов рассаживались; вот несколько — а это были какие-то лесные малыши, расселись на перекладина, одна уселась Барахиру на плечо; еще несколько — по бортам телеги. И все-то пели да пели — да так ясно, да так переливчато и нежно — будто бы Барахиру в благодарность за его стихи.
«Румяные» смотрели на птиц с недоумением — уж столько-то «законов» было им было в голову вбито, но среди всех них, видно, не нашлось одного, который бы изъяснял, что надо делать, когда в повозку на которой везут приговоренного к смертной казни слетаются множество птиц, и поют и поют — да так звонко, что и криков толпы за ними не слышно.
Они ждали указаний и, если бы «желтоплащие» сказали им любить птах, так они и стали бы любить. Однако, «желтоплащие» так истомились, что уж не могли ничего сообразить, в головах у них гудело, они махали руками, и мычали, иногда их трясущиеся руки тянулись к плетям, но тут же и опадали без сил.