Тифлис, 2 января 1846 г. Кончено 18 января.
Начинаю с того, любезный Алексей Петрович, что обе твои записки, т. е. насчет царицы Марии и дел покойного барона Розена, в полном ходу, и я надеюсь, что успею подвинуть оба эти дела выгодным и справедливым образом. Насчет царицы Марии, в особливости, Ладинский весьма хорошо мне помогает. Просьба ее самая скромная, а решение здешнего совета, чтобы она искала формою суда в делах с своими бывшими подданными, и несправедливо, и неприлично; оно так показалось и Государю, и он велел министру внутренних дел, по сношению с моим предместником, представит сие дело в видах правительственных. Нейдгардт дал справедливое и приличное мнение; но г. Перовский, полагая, видно, что по этому делу недовольно еще вышло нумеров, не докладывая Государю, вновь требовал от Нейд-гардта какие-то сведения о бывших, 50 лет тому назад, у царицы здесь доходов. Несмотря на то, что Нейдгардт прежде ему писал, что это теперь узнать невозможно; старик уже ничего не хотел отвечать, и дело осталось без хода. Теперь мне остается только повторить самому Государю все, что Нейдгарт прежде писал Перовскому, с некоторыми примечаниями и которые, смею думать, покажут всю умеренность того, что просит сама царица; и смею надеяться, что дело это кончится успешно.
Я уже начал сие письмо, когда, после беспрестанных помешательств, неминуемых по здешнему течению дел, дошло до меня дружеское твое письмо от 24 декабря в ответ на последнее мое письмо от 10 декабря. Оно меня очень обрадовало уверением, что ты на меня не сердишься и во мне не сомневаешься. Раз навсегда нам с тобою надобно удалить и возможность мысли друг другу не доверять. В одном только не исполню твоего приказания, а именно в продолжении молчания: я бы сам себя этим наказал, ибо для меня истинное и душевное удовольствие с тобою беседовать, сообщать тебе о здешних делах и просить твоих заключений и советов. Когда нельзя, так нельзя да и полно, но как скоро есть время и возможность, то это всегда будет для меня праздником. — Теперь начну некоторые объяснения на вопросы твои в прежнем письме и на то, что про нас в Москве говорили. Начну с того, что я писал Головину, потому что должен был отвечать на два письма его и уверять его, что я получил записки и сведения, при тех письмах приложенные; но конечно мне в голову никогда не приходило, что от одного Головина я могу получать мысли и соображения военные. Я видел в нем только того, кто еще недавно и в критическое время был здесь главнокомандующим, и я должен был быть признательным за готовность его сообщать мне все, что он почитал для меня полезным. Чтобы я сравнил его с тобою, в военном отношении, это дело невозможное, и ты сам должен это чувствовать: для тебя я нарочно приехал в Москву, и не думай, чтобы это была лесть, а точная правда. Головин случился там, и мы уже много с ним и в Карл-сбаде, и в Италии о Кавказе говорили. Я не имел никакого мнения на счет его управления, как военного, так и гражданского; но по обеим статьям его сведения были последние. Тебе кажется тоже, что, по внушениям Головина, я не отдал справедливости генералу Клюке и ни к чему его не представил, а слишком выставил Аргутинского. Но Клюке был представлен мною к шпаге с алмазами за храбрость, получил оную и очень ею доволен, ибо сам чувствовал, что большего права на награду не имел. Я его не виню за сухарную экспедицию, как ее называют, которая нам так дорого стоила, хотя может быть и тут распоряжения могли быть лучше, и должен сказать, что во все наши жаркие минуты, от Дарго до Герзель-аула, особливо 13-го, 16-го и 19-го, Клюке показал свою старинную личную храбрость и твердость, стоял грудью и готов был на рукопашный бой; но вместе с тем скажу тебе, в откровенности, что его военное поприще должно считаться конченным. Храбрость осталась; но решительности на какую-нибудь ответственность, ежели и когда-нибудь была, то теперь уже вовсе нет. Я это имел случай видеть на деле 14-го июня, под Андиею, где он хотел удержать Кабардинцев от атаки на Шамиля и не умел их поддержать; а в Бортунае я видел лично то место, с которого он в 44-м году, при Нейдгарте, с 6-ю батальонами и 1500 кавалерии, не смел атаковать бегущего, так сказать, под его ногами неприятеля, спустился было сперва на него с 4-мя батальонами и потом, по слуху, что будто его обходят (чего не было и быть не могло) воротился опять на гору и дал Шамилю уйти из такого положения, в котором, как Шамиль сам говорит, мы уже его никогда не застанем. От самого простого и ни в чем не опасного движения тогда, со стороны Клюке, зависело, может быть, кончить войну одним ударом: Шамиль бы не мог спасти ни одну пушку и с трудом свою пехоту. Клюке напуган событиями 43-го года, и как я выше сказал, природная его храбрость всегда поддержит его в опасности лично, но отдельно употреблять его уже невозможно. Все это должно остаться между нами, для собственного твоего сведения; но мне нужно было в твоих глазах оправдаться.