– Ты относил бумаги на подпись? Брал что-нибудь? – она не поздоровалась, была бледна, её тошнило – не то от выпитого, не то от страха.
Генрик растерянно отказался от её предположений. Зато догадался сам:
– Что-то…пропало?
Агнесс, чувствуя всё большее и отчаянное ощущение паники, ответила ему что-то визгливое и обидное, но уже в следующий миг признала – да, пропало.
– Надо идти к Бартоломью! – сразу сказал Генрик, на что получил порцию злых слов, суть который сводилась к сомнению в том, что у Генрика остались хоть какие-то мозги.
Дальше искали уже вдвоём. Но всё было тщетно. Агнесс дёргала в свой кабинет тех, на кого могла, кажется, подумать, и каждый раз надеялась на то, что всё получится, что сейчас кто-нибудь по глупости признает – да, заходил, взял, отнёс…
И она его даже не убьёт. А просто разрыдается от облегчения! Но облегчения не находилось. Все отказывались от её предположений, никто не признавался в том, что брал у неё какие-то документы, да, откровенно говоря, и не могло такого быть! Агнесс всё-таки никого не пускала к себе.
– Что пропало? – в десятый раз спросил Генрик. Агнесс игнорировала его вопрос, нервничала, но он не отступал. Какой бы дурной ни была эта женщина, вопрос стоял не в ней. В документах!
– Письмо на Остров относительно содержания пленников… и ещё, – Агнесс трясло, она чувствовала, что Генрик прав и надо идти каяться к Бартоломью, – и ещё набросок письма на приглашение в Город для объявления всех новых лиц.
Показательное мероприятие! Но и на него заезжают высокие гости.
Генрик поморщился – на его взгляд не пропало ничего важного и нужного, письма на Остров писались редко, но были типовыми, а приглашение? Даже проект его? но всё же ситуация была дурной.
– Кто мог взять? – Агнесс беззащитно взглянула на помощника, и Генрик испытал смесь привычных чувств: отвращение и сочувствие. Он жалел её и презирал одновременно. Это было непросто, но у него всегда так и выходило – он не имел к ней определённой ненависти, но липкое чувство от того, что он служит какой-то недостойной женщине не отпускало его. Впрочем, сейчас её провалу, а утрату любой бумаги можно было считать провалом, Генрик не радовался.
– Надо к Верховному, – повторил он. – Бумаги не исчезают просто так. Вы Всадник. Всадник Дознания. Ваш долг сообщить обо всяком, хоть сколько-нибудь подозрительном случае.
Она кивнула, кажется, смиряясь с неизбежным. В глубине души Агнесс надеялась, что бумаги найдутся и тогда не надо никуда идти. Но ничего не находилось и слова Генрика имели больше смысла, чем ей хотелось.
Она даже встала, вроде бы собравшись, и тут же села, не находя в себе сил идти и каяться. Под внимательным взглядом Генрика вздохнула, поднялась уже окончательно, но чуть не упала. Он поддержал её, поражаясь, как слаба людская натура, но больше тревожась о том, что пропажа бумаг состоялась. Раньше у Агнесс ничего не пропадало, да, она была далека от святости, но всё-таки не теряла ничего. Особенно бумаг. Она властвовала среди них, была царицей, а теперь походила больше на жалкую ничтожную рабыню, которой надо было идти и сознаваться перед хозяином.
Путь был долгим. Агнесс всё надеялась, что к ней и сопровождавшему её Генрику кто-нибудь подскочит, скажет, что всё нашлось – неважно как, но нашлось! – и не надо будет идти этой дорогой к Бартоломью, не надо будет ему рассказывать о пропаже бумаг.
Но никто не подбегал со спасительной новостью. Всё вымерло. Коридоры опустели. Во всяком случае, Агнесс никого в упор не видела и не замечала. Её собственные мысли и тревоги ослепили её, сделали уязвимой и слабой.
У дверей Бартоломью её посетила новая безумная надежда: его нет на месте! он завтракает. Или работает. Или отбыл!
Но ей открыли. Почти сразу открыли.
– Агнесс? Нечастый ты гость, – Бартоломью удивился, увидев её и Генрика. Генрик потупил взгляд, отошёл в сторону – дальше ему было нельзя. – Что ещё хорошего случилось?
Она бессильно мотнула головой, понимая, что ничего хорошего уже не будет и попросила робко:
– Я могу войти?
Признаваться в позоре в коридоре ей не хотелось.
Каялась она недолго. Всё это время Бартоломью хранил ледяное молчание, а она робела, боясь на него взглянуть. Она, будучи на двенадцать лет его старше, чувствовала себя ничтожной, незначительной. Её руки тряслись – узловатые пальцы-сучья, теребили край одной из многочисленных шалей, обычно аккуратно лежащих, а сегодня сбитых, спутанных между собой.