Выбрать главу

«Всякая всячина» особенно гневается, когда «Трутень» на неправосудие нападает: «На ругательства, напечатанные в «Трутне», мы ответствовать не хотим, уничтожая оные!»

Уничтожая оные! Николай Иванович схватил перо и написал: «Не понравилось мне первое правило упомянутой госпожи не называть слабости пороком. Я не знаю, что, по мнению сей госпожи, значит слабость. Любить деньги есть слабость, но простительно ли слабому человеку брать взятки? Пьянствовать также слабость, однако пьяному можно жену и детей прибить до полусмерти и подраться с верным своим другом…

Госпожа «Всякая всячина» наши нравоучительные рассуждения называет ругательствами. Но теперь вижу, что она меньше виновата, нежели я думал. Вся ее вина состоит в том, что она на русском языке изъясняться не умеет и русских писателей обстоятельно разуметь не может…»

Он остановился дрогнув: не слишком ли разлетелось перо? Не следует забывать, что во «Всякой всячине» царица пописывает. Он вздохнул, словно вступал в обжигающе-холодную воду, и решительно отмахал еще строки: «Госпожа «Всякая всячина» написала, что пятый лист «Трутня» уничтожает. И это как-то сказано не по-русски: уничтожить, то есть в ничто превратить, есть слово, самовластью свойственное…»

— Ха-ха! Вот как: по-русски изъяснить не умеет, — говорила Екатерина, щурясь, как будто написанное кололо ей глаза. — Меня, немку, задеть хочет! Ваши укусы, господин Трутень, не сильнее блошиных. Никто в России не скажет, что я власть во зло употребила.

Она перебирала листы «Трутня» и посмеивалась благодушно. Сегодня она получила письмо от Вольтера, в коем знаменитый француз восхищался ее терпимостью и человеколюбием. Оттого настроение было отменным.

— Однако и «Всякая всячина» бестолково написала. Надо Козицкому указать.

Она сладко потянулась. Пламя свечей заколебалось, блики скользнули по тяжелым складкам голубоватого платья и растворились в полумраке комнаты. Ей нравился этот голубоватый цвет: холодный и чистый. Она любила вечерние часы покоя и ожидания. Мысли приходят легкие и значительные, и так приятно их класть на бумагу в назидание современникам и потомкам.

Нет, не на дворцовых приемах, балах и празднествах она — царица. Не в блеске дворцовой мишуры, а здесь, в покое, где царит ее мысль, где склоняются перед ней самые умные мужи России. И не только России… Вольтер, Дидро, Д’Аламбер — самые просвещенные люди Европы.

В дверь стукнули осторожно, условленно. Она радостно отозвалась. На пороге высилась могучая фигура светлейшего князя Потемкина.

— Что-то вы, ваше сиятельство, не торопитесь.

— Матушка, летел на крыльях, — отвечал Потемкин лениво.

Ох и лентяй светлейший князь! Красив и умен как лев, но движения лишнего не сделает.

— Не поверю, что ты можешь в небо взлететь, Гришенька. Тяжел стал…

— Матушка, родная, с небом осторожно обращаться нужно. На днях читывал записки покойного генерал-лейтенанта Василия Александровича Нащокина о смерти профессора Рихмана от небесной молнии, когда он гром и молнию старался машиной удержать. Будто бы для спасения людей. А было по-другому: орел, паря в небесах, держал в когтях черепаху и искал камение, о которое оную черепаху разбить хотел. Увидел он Рихманову голову лысую, уронил черепаху на ту главу и разбил оную. Вот как дело было, а не оттого, что молния его сразила.

— Ха-ха! Выдумщик!

— Никакой выдумки. Точно записано. И еще славная сказка: пишет Нащокин о поимке морской женщины — сирены. На острове Морсо в Ютландии поймали рыбаки морское чудовище: сверху походит на человека, а снизу на рыбу. Цвет желто-бледный, глаза затворены, на голове волосы черные, а руки заросли между пальцами кожей, как гусиные лапы. Всю сеть изорвали, пока тащили. Тамошние жители сделали чрезвычайную бочку и, налив ее соленой водой, морскую женщину туда посадили.

— А что потом? — спросила Екатерина боязливо.

— О дальнейшем в записках умолчено.

— А может, это морская царица, а ее в бочку?

— Бывает, и цари в темницу попадают.

Екатерина вздрогнула: неужели на убийство несчастного узника Шлиссельбурга Иоанна Антоновича намекает? Но ведь не она приказала убить его. Бывшего императора заколола охрана, когда его пытался освободить офицер Мирович. Лицо светлейшего было безмятежно-расслабленным и не угрожало намеком.

Екатерина успокоилась и продолжала болтовню.

— Ты вот о чудищах заморских рассказываешь, а у меня свое завелось.

— Кто же?

— Трутень, жужжит, жалится.

— Ну какое же это чудище? Весельчак…

— Чем же тебе это веселие понравилось?

— Шутки соленые, матушка, недурные.

— А я вот его сатиры не понимаю. Все насмешки в лицо, все про личности, без уважения, без такта. Его все пороки манят. Почему бы сему сочинителю не показать красоту добродетельного и непорочного человека? Ведь сколько их вокруг меня каждый день! И какой славный способ исправлять слабости человеческие! Рассказать, к примеру, о человеке добронравном, блюстителе веры, искреннем друге, верном хранителе слова.

— Ах, матушка, — поморщился Потемкин, — сахарно ведь очень. Насмешка полезна.

— Ты меня, видно, за круглую дуру почитаешь? Разве я не люблю шутку? Вот погоди, скоро я комедию для театра напишу…

— Матушка, обрадуешь нас беспримерно! — клятвенно приложил руку к груди Потемкин.

— Какой ты, однако, угодник!

— Матушка, никогда сим рыцарем не был.

— Знаю, Гришенька, знаю, — со вздохом говорила государыня. — Знаю, что не угодник, оттого и люблю.

Потемкин растроганно прижал к груди обе руки.

— А если хочешь, сделай по Трутню бомбардирование. Пусть твоя «Всякая всячина» постарается. Вот потеха-то будет!

— Гришенька, — нежно сказала царица…

Сегодня, в «Пестренький», не работалось. Весть, которую принес слуга, ошеломила: пятидесятилетняя Франтиха стала «болванчиком» у Волокиты. Тот победительно гарцует, а Щеголиха проливает слезы.

Он видел Франтиху с Волокитой, когда они прогуливались по улице. Па голове у Франтихи многоэтажная прическа — причудливый замок: витки волос башнями, трубами уходят в поднебесье. Эта прическа называлась «шишак Минервы» в честь государыни, и Волокита торжественно шел, выпятив грудь, гордясь нс столько своей победой, сколько прической спутницы.

Ну что ж, коли Щеголиха с Волокитой стали героями «Трутня», то почему бы и Франтихе в ту галерею нс попасть? Он стал писать для журнала ее портрет: «О ты, которая, будучи пятидесяти лет, стараешься казаться осмьнадцатилетнею. Не пора ли тебе, сударыня, образумиться и не делать из себя, с позволения сказать, смешной дуры…»

День был пестреньким. После обеда явился дядюшка Фалалея, на днях прибывший из деревни. Разглядывая книжные полки, неодобрительно вертел носом: книги пахли душно, тяжело — то ли дело у него в имении славно пахнет псиной. Допрашивал, почему Николай Иванович не служит, и опять недовольно качал головой. Узнав, что Фалалей книгопечатанию учится, дядюшка совсем рассердился: «Пустое дело! Добро б ты немец какой был, а то православный» Он кликнул Фалалея и велел ему собираться в деревню. Убеждал, что в деревне можно жить припеваючи. Не воровством капиталец сколотить — нет, а, во-первых, акциденцией (то бишь взятками) и, во-вторых, утайкой, похищением казенного интереса. У кого же и взять, как не у царя: дом у него полная чаша, хоть и присвоишь, в казне не убудет. Значит, и воровством назвать нельзя.

Фалалей переминался с ноги на ногу, глядел на дядюшку, у которого в руках был ящик со златом, вздыхал, чесал за ухом, выбирал свою музу. И сказал: нет.

«Парня околдовал!» — вскипел дядюшка и пригрозил Новикову тяжбой. На это Николай Иванович заметил, что дядюшка славно высказался — прямо для сатирических листов. Дядюшка раскрыл было рот, чтобы крепко выбранить колдуна, но сообразил, что брань его тоже будет увековечена сатирическими листами, гневно стукнул палкой об пол и поспешил ретироваться.

— Козицкого! — кричала в ярости императрица, идя по аллее Летнего сада. Было тихо, только ее любимая собачка на кого-то тявкала невдалеке. На скамье остался отброшенный «Трутень», где она прочитала портрет, в котором ей почудился намек: «О ты, которая, будучи пятидесяти лет, стараешься казаться осьмнадцатилетнею. Не пора ли тебе, сударыня, образумиться и не делать из себя, с позволения сказать, смешной дуры… Оставь неприличное тебе жеманство, брось румяны, белилы, порошки, умыванье и сурмилы. Храни, по крайней мере, хотя бы в старости своей благопристойность, которой ты в молодости хранить не умела, и утешай себя напоминанием прошедших своих приключений…»