Лицо Багрянского горело пятнами.
— Послушайте, вы говорите вздор!
— Ах, вздор! — Степан Иванович заулыбался еще слаще. — И государыня вздор говорит?
— И государыня! — холодно сказал Багрянский.
Потолок обрушился. Шешковский, как слепой, шарил в воздухе руками, ища спасения. Он разевал рот — воздуха не было.
Багрянский улыбался, глаза его сияли. Ах, трусы… Погоди, ты узнаешь, какие трусы мартинисты.
Шешковский отер лицо платком. Потолок и стены снова оказались на своих местах.
— Что ж, а преступные заговоры ваши тоже вздор?
— Нет, не вздор, — спокойно ответил Багрянский. Шешковский вскочил от неожиданности…
— Так… Может, вы расскажете кое-что о вашей мерзкой деятельности? Может, вы разъясните мне, — Шешковский приблизился к доктору, — как мартинисты связаны с французом Басевилем, который пробрался в Россию, чтобы убить государыню?
— Басевиль должен был остановиться в Москве у меня. Больше он ни с кем не был связан.
Шешковский окаменел. Он впился глазами в Баг-рянского, но тот отвечал ему взглядом прямым и дерзким.
— Ведаешь ли ты, что означает твой преступный замысел?
— Знаю.
— Ведаешь ли ты, что наказание тебя ждет отменное? У тебя отрубят сначала руки, потом голову, а требуху бросят на съедение собакам?
— Приятно знать про такие подробности. Обычно ведь человек ничего не знает о своей смерти.
Шешковский подбежал к секретарю, записывающему слова арестанта, и вырвал у него перо.
— Уходи! Уходи!
Секретарь ушел с растерянным видом. Шешковский упал в кресло и долго оставался недвижим.
— Итак, правильно ли я тебя понял? — медленно заговорил он. — Ты ожидал приезда Басевиля, чтобы укрыть его.
— Да.
— А что потом бы делал Басевиль?
— Он убил бы князя Прозоровского.
— Так… А потом бы убил меня?
— Нет. Вас бы просто высекли и снова бы отправили в Сибирский приказ, как и прежде, переписывать бумаги…
Шешковский стал смеяться. Он смеялся долго, взвизгивая, всхлипывая, с облегчением хлопая себя по коленкам. Потом устало откинулся к спинке кресла, взглянул пустыми глазами.
— Вон! Убирайся!
Багрянского увели.
Шешковский взял запись, сделанную толстеньким чиновником, и поднес ее к свече.
Огонь сразу охватил бумагу, пепел упал на блюдо. Никто не должен знать о том, что на жизнь государыни могло быть покушение. Никому и в мысли не должно такого прийти. Бумага опасна, она будет рождать легенду — так пусть она здесь и умрет.
Степан Иванович растер пепел пальцами и дунул. Печальное черное облачко тихо опустилось на пол.
Доктора надо основательно наказать. Ишь храбрец! Или наградить! Ведь он дал интересные сведения.
Шешковский вздохнул: жаль, что эти сведения нельзя пустить в дело. Двухмесячные поиски уже неопровержимо доказали, что никакого Басевиля не было на свете. Слух о нем распустили неуемные московские врали…
Но каков доктор! Ах каналья… Сам лезет в каменный мешок. Не чета этому слабонервному Новикову.
Николай Иванович очнулся, почувствовав на себе чей-то взгляд. Он пошарил рукой и нащупал холодный грубо кованный край кровати. Могильная тюремная тишина.
Он повернул голову и увидел сидящего перед ним Багрянского.
— Плохо, доктор, я стал совсем развалиной.
— Не мудрено.
— Вас допрашивали?
— Я наговорил, должно быть, много лишнего. Я сказал, что был с Басевилем заодно.
— Вы с ума сошли… Зачем же?
— Он называл нас трусами… Я доказал, что это не так.
Николай Иванович привстал.
— Теперь нам конец.
— Теперь он нас будет больше уважать. Если бы вы видели, как его перекосило!
Николай Иванович молчал.
Доктор беспокойно заерзал.
— Нет, нет… вы не должны страшиться. Шешковский испугался самого известия, он теперь сам будет осторожнее.
Николай Иванович медленно спустил ноги с кровати. Лицо его стало спокойным и просветленным. Шаркая, он подошел к окну, из которого виднелся кусочек голубого неба, поднял голову и тихо сказал:
— Благодарю тебя, господи, за испытания. Выпью чашу до дна…
Багрянский широко открытыми глазами следил за Новиковым. Потом уронил голову на руки.
— Я повинюсь, я попрошу прощения… Но пусть, — он вдруг всхлипнул, — пусть он не зовет меня трусом…
Из окон была видна Нева, Степан Иванович глядел на ее величественное, неторопливое течение и чувствовал себя цезарем. Государыня распорядилась отвести ему комнату в Зимнем дворце, и он отдыхал в ней после многотрудных дел.
Степан Иванович садился в креслице и думал о жизни. Судьба милостиво отнеслась к нему. Подьяческий сын, с одиннадцати лет мыкавшийся в канцеляриях, дерганный за уши, битый, настрадавшийся от лютых морозов за время службы в Сибирском приказе, пинаемый, презираемый всеми, ныне тайный советник, обласканный императрицей, властительный глава тайной экспедиции.
Матушка отметила его «особливый дар производить следственные дела». Уж как рада она была, что он вывернул Пугачева наизнанку и узнал, откуда попало к нему голштинское знамя, принадлежащее покойному царю Петру Федоровичу, и какой офицер-изменщик передал его вору. Уж как довольна-то была! Сама повесила ему на шею орден. А уж как нервничала…
И сейчас нервничает. И не всякий поймет почему.
Он знает, отчего тревожится императрица. Вольные типографии — вот беда! И закрыть бы их рада, но ведь сама разрешала. Расходится из них эта французская зараза, калечит русские души.
И еще одно тревожит государыню — сын. О нем она молчит, но Степан Иванович знает: не спит государыня. Страх одолевает: зарежет сын матушку, как она прикончила его папеньку.
Убеждена она, что в тайных масонских ложах скрываются заговорщики, елейными, тихими речами о братстве людей прикрывают свои преступные связи. Тянутся связи эти от особы великого князя Павла Петровича к московским масонам, оттуда за границу к пруссакам, к берлинскому министру Вельнеру и герцогу Брауншвейгскому, к принцу Гессен-Кассельскому. И кому, как не ему, Степану Ивановичу, распутать эти черные связи и успокоить матушку в ее светлой старости.
Басевиль… Мираж… И этот сбесившийся доктор. Нет, о нем ничего нельзя говорить. Уже доложено матушке: Басевиля нет, Басевиль — выдумка. Нужно ли тревожить ее снова?
Доктор дерзок. Ну и не таких он, Степан Шешковский, обламывал…
В дверь постучали. Сам Александр Васильевич Храповицкий, секретарь ее величества, явился пригласить начальника тайной экспедиции к государыне.
Екатерина ласково протянула ему руку для поцелуя.
— Что наш смутьян?
— Упрям и злобен, матушка, — отвечал Шешковский. — Мучение.
— Вот и князь Александр Александрович на него жаловался: смел и дерзок.
— В смелости его Прозоровский ошибся. Смею заверить: при своем упрямстве Новиков трусоват.
— Вот и я думаю, бесчестный не может быть смелым. Не может быть смелым жадный, корыстолюбивый человек. Мне покойный Потемкин сказывал, что Новиков добряк, мухи не обидит…
— Очень искусная личина, матушка.
— И я думаю, притворщик. Я помню, он был издателем «Трутня», очень желчным господином, ругателем всех и вся. С той поры не изменился… Но будь беспристрастен, Степан Иванович! Все выясни: и насчет их тайных сборищ, и насчет клятв с целованием злато-розового креста и неподчинением правительству, и насчет переписки с пруссаками, и об уловлении в секту великого князя, и об издании зловредных книг.
— Днем и ночью неустанными трудами…
— Верю, верю… Достоин награды.
— Не ради наград живу.
— Верю. Но ты не обижай себя. Вот Новиков тысячами ворочал, и все ему было мало. Голодных кормил, прикрывал личиной свою корысть. А ты сколько трудишься в безвестности, не выставляешь своих заслуг. Здоровье надо беречь. Бледен-то как! Тебе в деревне отдохнуть нужно. Купи себе имение, я денег дам.