Выбрать главу

— Ну, немецкий таракан, рассказывать будешь?

— Грубости я не переношу.

— Зачем тебя посылали в Берлин? Что ты там делал? Где письма к Новикову? К герцогу Брауншвейгскому? К министру Вельнеру?

— Вздор…

— Отвечай!

Шешковский выставил вперед палку. Фалалей слегка отвернулся.

— У вас манеры, как у моей покойной, царство ей небесное, матушки Акулины Сидоровны. Она себя тоже надсадила, допрашивая, кто перешиб поленом Налетку.

Шешковский в бешенстве ударил Фалалея в подбородок. Тот рухнул на пол.

Доктора допрашивали спустя три дня: уж так расстроился Степан Иванович от ответов Фалалея. Был он тихий и печальный и с грустью стал выговаривать Багрянскому за его дерзость.

— Эх лихачи… Как бабочки на огонь летят: красиво погибнуть. А ты вот красиво и правильно живи!

Багрянский не отвечал.

— Ты вот чего мне наговорил, а я все забыл, все из головы выбросил, потому что сердце болит за неразумных. Гордыня вас соблазняет. В писании сказано: «И если нога твоя соблазняет тебя, отсеки ее: лучше тебе войти в жизнь хромому, нежели с двумя ногами быть ввержену в геенну, в огонь неугасимый». Я тебя прощаю, потому что, если бы я не простил, тебя бы на виселицу пришлось отправить… А ты молод, тебе жить надо. Тебя в крепости оставят, здесь будет время подумать. Обещаешь мне обдумать свою жизнь?..

Багрянский не отвечал.

— Куда ж твоя храбрость делась? Ее хватает, чтобы дерзости мне кричать. Вина твоя очевидна, переводы развращенных книг ты делал — этого достаточно, чтобы тебя под замок. А от виселицы тебя государыня избавляет, прощает твою горячность и ничего взамен не требует. Просит только обдумать свою жизнь… Обещаешь?.. Молчишь. Ну и правильно. Мысли нужно время созреть. Подумай.

Шешковский вытер платком скорбно слезящиеся глаза.

— Ты смел и смело вынесешь себе суд.

Доктор подавленно опустил голову.

— Ну вот видишь, как хорошо ты отдохнул, — говорил Шешковский Новикову, — теперь дело пойдет веселее.

Шешковский ласково улыбался. Он уже любил свою жертву. Любил негромкие, внятные ответы Николая Ивановича, его усталый, кроткий вид. Ему нравилось и разбираемое дело с его многочисленными связями, письмами, клятвами, скрытными заседаниями, обрядами, оттенками тонких политических отношений, которые он имел «особливый дар» распутывать. Здесь тайна на тайне, сложные ходы, как в шахматах. Только путали игру искренние ответы Новикова. Все упрощалось досадно, и преступные замыслы превращались в какое-то незамысловатое сплетение случайностей. Но Степан Иванович не даст делу упроститься, возражения написаны по каждому пункту допроса. В них указано, какая неправда таится в правдивых ответах преступника.

Сегодня предстоит выяснить крайне щекотливые обстоятельства: участие особы великого князя Павла Петровича в масонском обществе, что очень волновало государыню.

— Вот, — Шешковский издали показал Николаю Ивановичу бумагу, — найдено у тебя. Обличает злодейский умысел: уловить известную особу в ваши масонские сети. Что можешь сказать по сему случаю?

Новиков вздрогнул. Эта история, наверное, была самая мучительная. Он помнил страдальческое лицо Баженова, его слова, полные ненависти к императрице, помнил и свой неосторожный шаг — посылку книги. А потом письмо от Баженова, желание сжечь это письмо, переписывание его с намерением все-таки сохранить, и… вот оно в руках великого кнутобойца.

Николай Иванович начал рассказывать. Он сообщил о всех подробностях сношений с Павлом Петровичем, умолчав о ночном разговоре с Баженовым.

— Думать о введении той особы в орден я не осмеливался. Ожидал только милостивого покровительства… Другого намерения не было, а наипаче злого умысла. Мой поступок не имел никакого касательства ни к принцу Гессен-Кассельскому, ни к герцогу Брауншвейгскому.

Шешковский слегка вздохнул. Жаль: по рассказу и по всем бумагам выходило, что Павел Петрович так и не вступил в московские масонские ложи и не был прямо связан с немцами. Но утешало другое: признание Новикова в преступных действиях, в тайных связях с высокой особой. И Шешковский в возражении на ответ с удовольствием велел записать: «В сем пункте сам признает себя преступником».

Далее он начал допрашивать о делании золота, о корыстных поисках философского камня. И опять оказалось, что тайны философского камня мартинисты не открыли и золота делать не научились.

Спросил о пятидесяти тысячах, которые дал купец Походяшин Новикову на прокормление крестьян в голодное время, и снова записал возражение, что и без «объяснения видно, что Походяшин коварно обольщен и обманут, ибо пятидесяти тысяч такому человеку, каков есть Новиков, поверить, да еще без всяких обязательств, никак невозможно».

Пытался узнать, какие надежды имели масоны на войну России с Англией, Голландией и Швецией, ибо сие рассуждение замечено в письмах Кутузова из-за границы. Но Николай Иванович, пораженный такими вопросами, только руками развел.

Свечи оплывали, секретарь менял их, снова записывались ответы, и снова Шешковский составлял возражения.

Наконец был записан пятьдесят шестой пункт, и начальник тайной экспедиции встал. Он отер лицо платком, истово перекрестился и прошептал молитву. Потом он положил перед Новиковым чистый лист бумаги, приказал изложить на нем свои просьбы и вышел.

«Да будет со мной воля ее императорского величества, — написал нетвердой рукой Николай Иванович. — Умилосердись, милосердная монархиня, над бедными сиротами, детьми моими…»

Перед ним встало в памяти кроткое личико Вани, он услышал тихий голосок старшей дочери Вари, веселый топот совсем маленькой Веры и почувствовал, что писать больше не может. Он уронил голову на руки и заплакал бессильными облегчающими слезами.

Шешковский, войдя, увидел его поникшую поседевшую голову, подрагивающие плечи и усмехнулся. Он любил, когда плакали заключенные.

Государыня занемогла: вести из Франции были одна черней другой. Она ходила по дворцовым комнатам, зябко поводя плечами под меховой накидкой, и никого не хотела видеть, кроме собачки Тезея.

Знобило, хотя на дворе был жаркий июль. «Варвары, варвары», — шептала она, и Тезей в ответ повиливал хвостом. «Варвары» относилось к французам, которые намеревались низложить короля. Почта рассказывала о преступной речи Робеспьера, который посмел поднять руку на священную особу Людовика XVI.

К вечеру она совсем расхандрилась и слегла в постель. Был призван лекарь, который с озабоченным ученым видом прописал ей микстуру. Она с улыбкой сказала ему: «Ах, доктор, я могу выздороветь только от лекарства, которое пришлют из Франции». Лекарь не понял намека, пустился в пространные рассуждения о пользе приписываемой микстуры, которая не уступает заморским. Екатерина вздохнула: «Я буду пить вашу настойку, я самая послушная женщина во всем государстве. Что остается делать бедной вдове, которую всякий может обидеть!»

Ночью она плохо спала. Утром решила не звать секретаря и сама стала растапливать камин. Вдруг из трубы послышался крик. Она в испуге отпрянула: неужели убийца? Но голос из трубы был тонким, дрожащим.

— Матушка-государыня, — завизжали в трубе, — зажаришь меня! Погаси огонь, христа ради! Я трубочист, Петька!

Она залила огонь. Слышно было, как стремительно карабкается вверх мальчишка.

— Спасибо, матушка! Век за тебя бога буду молить, — осчастливленный трубочист был уже на крыше.

Она засмеялась и повеселела.

К полудню явился Шешковский. Он подал бумаги по делу Новикова.

Государыня нахмурилась, и маленькие складки хищно подсекли нос. Она листала дело, покачивая головой.

— Виляет, таится.

— Виляет, змея.

— «Умилосердись над бедными сиротами, детьми моими…» Каков? А что думал раньше?

— Вот о детях-то и не думал. Потому как жесток.