— А ежели не онемеет? — уже спокойно спросил Новиков.
— Не онемеет, так я его пришью.
— Ты бога-то не боишься?
— Слыхал про такого, да не верю. Миром черти управляют.
— Так ты меня за черта принимаешь?
— Ты колдун. Черной магией владеешь. Я знал одного пугачевца. Его уж солдаты было схватили, а он мышью обернулся и ушел. Слово знал.
— Слова мои бессильны. Оттого и в крепость попал.
— Может, ты уже силу колдовскую потерял? — с подозрением спросил Протопопов.
— У меня и не было ее.
— Не было? Ну уж врешь, — успокоенно сказал Протопопов. — А почему курица все яйца высиживала?
— Это курица волшебница, а не я.
Протопопов отчаянно закрутил головой.
— Барин, не смейся надо мной! Был я дурак, а теперь маленько поумнел.
— Как же ты поумнел, коль про бога забыл?
— А ты стыдить меня будешь, в веру обращать? — настороженно спросил Протопопов.
— Что же я тебе скажу, ежели я сам в неповиновении церкви обвинен?
— Вот и я говорю! Ты такой же, как я, — обрадованно воскликнул Протопопов и опять понизил голос: — И дорога нам с тобой одна — на волю! Золото сделаешь, ничего тогда не страшно, С деньгами ого! На Дон уйдем или на Север, оттуда в Англию. Помоги! Сила твоя, сказывают, большая. Сама царица тебя страшится. Все уйдем: и ты, и я, и доктор, и Степан.
— А Филипп?
— Филипп в лодку не поместится.
— Ах, вот как… Тогда и я не помещусь.
— Барин! На тебя вся надежда!
Протопопов рухнул на колени и пополз к Николаю Ивановичу. Загремела дверь, появился офицер.
— Вишь, проняло, — удовлетворенно сказал он. — Кается…
Протопопова вывели.
Снова потянулись дни, похожие один на другой, как кресты на могилах солдат перед окнами «зверинца», павших при взятии крепости «Орешек». Протопопов затих. Колюбакин, зайдя как-то в камеру, сказал с удовлетворением: «Вот что значит слово христианское. Человеку, владеющему словом, воздастся».
Дня через два чья-то рука поставила на окно туесок с солеными грибами, и женский голосок тихо произнес: «Господин комендант велели преподнесть».
Ночь была бурной. Ветер свистел над казематами, бросал в окна капли дождя, снежную крупу. Берег гудел от ударов разгулявшейся Ладоги. Раскачивался колокол около цейхгауза и тихо, печально позванивал.
Доктор возбужденно ходил у окна и прислушивался.
— Вы странный человек, Михаил Иванович, — сказал Новиков. — Вы обличали меня за иллюзии, за мечты, но теперь сами предаетесь им!
Багрянский только глянул холодно.
— На что вы надеетесь? — снова заговорил Новиков.
— Я надеюсь на сильных людей. Они не читают библию, они действуют.
Тишина звенела. Николай Иванович провел рукой по груди — гулко стучало сердце. Филипп беспокойно вздыхал.
Прошел час. Изредка слабо ударял колокол. Где-то наверху звякнуло.
— Это офицер ходит, — прошептал Филипп.
— Офицер спит, — усмехнулся Багрянский. — Он сам попросил моей настойки. Я дал посильнее. Вы не хотели помочь Протопопову, — он повернулся к Новикову, — помог я.
Прошло еще минут десять. Вдруг за окном ударил выстрел. Филипп охнул и перекрестился. Доктор рванулся к двери. Послышались еще выстрелы. Колокол зазвонил тревожно. Топот ног, опять выстрелы.
Стихло.
— Все, — доктор упал на кровать и больше не произнес ни слова.
Только через неделю Филипп доведался у караульного солдата о случившемся. Протопопов и Степан сбежали, но им удалось добраться лишь до лодки. С башни по ним стреляли. Степана убили, Протопопова ранили и снова бросили в камеру наверху.
Офицера, проспавшего побег, разжаловали в солдаты, караульным всыпали палок и перевели в другой полк.
Николай Иванович молился за убитого. Доктор безучастно лежал на кровати.
Однажды он приподнял голову и увидел, как Новиков что-то записывает, спросил хрипло:
— Что вы пишете?
— Так… Отдельные мысли, рассуждения…
— Нужны ли человечеству наши поучения? — Он хотел что-то добавить и бессильно махнул рукой: — Кончено…
Ночью он пытался гвоздем открыть себе вены, кричал, бился о стену. Вошел офицер и ударом палки свалил Багрянского на пол. Два дня не смыкали глаз Новиков и Филипп: доктор метался в бреду.
Только на третий день он пришел в себя, но не отвечал на вопросы и, отворачиваясь к стене, плакал тихо и подолгу.
Ладога дышала полярным холодом. Николай Иванович натягивал на плечи потрепанное одеяло и хлопотал над больным.
Иногда долгими вечерами он садился писать государыне.
Но утром рвал написанное.
Доктору снова разрешили гулять… Филипп слышал, как во время прогулки Багрянский стал жаловаться коменданту на свою судьбу, на то, что был обманут масонами, прельстился их злато-розовым учением и вот погиб.
Комендант сочувственно покивал и распорядился увеличить доктору время прогулки.
Падал снег с неба, мертвая тишина окутывала крепость.
Приехал из Петербурга чиновник, посланный Шеш-ковским выведать, как живут заключенные, и написал в тайную экспедицию, что живут хорошо, всем довольны, только важный государственный преступник Новиков изволил жаловаться на скудное питание.
Николай Иванович неутомимо врачевал: он поил доктора настойками, растирал ему ноги, заставлял его приседать и вдыхать глубоко. Доктор подчинялся с безучастным видом. Так же равнодушно он слушал чтение библии. Но когда Николай Иванович стал читать ему трактат «О воспитании и наставлении детей», доктор вдруг встрепенулся и начал указывать, что следует на-писать о вреде конфет, ибо краски, которыми раскрашиваются конфеты, содержат вредную остроту и повреждают нежную внутренность ребенка.
Николай Иванович обрадованно записывал слова доктора. Затем они сочинили рассуждение о пользе танцев, и доктор опять-таки добавлял к рассуждению свои соображения о пользе тихого танцевания — минуэта, польского танца и некоторых русских танцев, и о вреде танцев, требующих сильного движения, — как-то английских и немецких, которые, «утомляя и истощая тело, причиняют горячки, кровохарканье и болезнь в легком».
Николай Иванович записывал, радуясь живому блеску глаз выздоравливающего.
Спустя два года, 6 ноября 1796 года скончалась Екатерина II. На следующий день Павел I, новый император российский, подписывает указ об освобождений узников Шлиссельбурга.
9 ноября комендант Колюбакин, почтительно кланяясь, сводит Новикова, Багрянского и Филиппа к лодке. Солдат делает «на караул», и, когда лодка отходит от острова Орешек, салютуя, стреляет крепостная пушка.
Кони вихрем несут кибитку на юг. Ни на минуту не задерживают смотрители на станциях лошадей, меняют сразу, не дожидаясь напоминаний. Важную особу везут в Москву, хоть и одета та особа в разодранный тулуп.
19 ноября показалась авдотьииская церковь. Слух о приезде обогнал коней, возле дома Николая Ивановича ждала толпа.
С криком выбежал Ваня и бросился на шею к отцу. Всхлипывая, не узнавая, испуганно смотрела Варя, старшая дочь, на седобородого изможденного человека, которого шатало от слабости и от объятий. Бабы причитали в голос, целуя руки барина. Гамалея, решительно отстраняя мужиков, лезших обниматься, уводил Николая Ивановича под руку в дом.
«Экая борода, словно у разбойника…» — говорили авдотьинцы, качая головами. «Глаза светятся, как у Николая-угодника». «Обидели нашего кормильца». «Боялась его царица, ох как боялась, с испугу и померла». «Назначат теперь его генералом». Отдохнуть Новикову так и не удалось. На следующий день фельдъегерь, остановив разгоряченных лошадей у крыльца, стуча сапогами, ворвался в дом, напугав всех: не снова ли арестовывать приехал? Фельдъегерь привез приказ императора явиться сейчас в Петербург.
И снова бешеная гонка по дороге из Москвы в Петербург. «Не успел бороду побрить», — вздыхал Николай Иванович. «Ничего, оно даже лучше, — усмехался фельдъегерь, — государю императору так будет интереснее на вас посмотреть…»