«Утро понедельника, — подумал я спокойно, заваливаясь набок, чтоб мое тело сберегалось водительским креслом. — Фуры идут со складов за грузом, торопятся…»
Когда раздался удар — куда-то в зад или в бок «восьмерки», — меня вдруг окатило ослепительное чувство невыносимой бредовости ситуации, в которой я никак, никогда не должен был оказаться. Будто бы я прочитал свое имя, написанное со страшными орфографическими ошибками.
Тогда я не видел произошедшего, а потом мне никто не рассказал.
Как именно нас прокрутило меж двумя фурами, не знаю, помню только: показалось, что я дважды делаю невесомый танцевальный круг возле неожиданно загоревшейся на потолке салона лампочки.
Одно понятно: удар оказался не такой уж сильный — но его хватило ровно настолько, чтобы Буц вылетел в лобовое стекло — причем угодил под колеса встречной фуры, которая, тормозя, переехала и проволочила его под собою.
Спустя три минуты водитель фуры распахнул дверь нашей «восьмерки» — она открылась.
Пристегнутый Лыков налетел грудиной на руль и повредил что-то вроде ребра, но в те минуты не заметил ничего.
Меня извлечь было труднее, но я оказался вообще цел — только часы потерял.
Выбравшись на улицу, я все гладил свой живот, словно именно ему был благодарен за спасение.
Лыков часто вытирал что-то подтекающее из носа и затем подолгу смотрел на пальцы.
Не прекращая обираться обеими руками, я заметил ноги Буца — он отчего-то был только в одном ботинке.
— Друг-то ваш — наглухо! — сказал мне со страдальческим лицом водитель одной из фур.
Потом дошел до Лыкова и снова повторил:
— Друг-то ваш — наглухо!
Грех сразу ушел в отпуск и пропал — хотя бежать оказалось не за чем.
Рассказывали потом, что отец Лыкова договорился в морге — у него там были давние друзья по медицинской учебе. Они дали искомое заключенье, в котором говорилось о Буцеве Вячеславе Егорыче, погибшем под колесами фуры, — а не за полчаса до этого вследствие столкновения с «восьмеркой» и последующего удара головой об асфальт.
У гражданина Буцева из родственников оказалась только мать, но она в суд не подавала, потому что поверила медицинскому заключению.
«Восьмерку» быстро отрихтовали и покрасили — через неделю она смотрелась как юная. В благодарность ее решили перегнать экспертам из морга — в те времена «восьмерка» еще стоила денег.
— Езжай сам, ублюдок, — сказал Лыкову отец и отдал ключи.
Лыков съездил, а что ему.
Возле морга случайно стояли буцевские.
Передав ключи своим спасителям, Лыков вышел на улицу и выстрелил в буцевских из пальца — один на пустом месте поскользнулся и упал. Лыков заикал, часто моргая, и вернулся домой на трамвайчике.
С дорожной милицией старший Лыков тоже договорился, хотя там уже не ясно, в чем выражалась оплата, — эти жлобы всегда стоили серьезных денег. Может, старший Лыков до сих пор их лечит от мигреней, кто ж нам скажет.
Но, в общем, его сыну даже не пришлось увольняться. Он сейчас офицер, стал куда тяжелей телом, но если есть повод, по-прежнему все также радостно икает. Только дома не живет, — вроде бы, отец выгнал, едва вся эта история затихла.
Мне долго казалось, что с отцом их разлучает явное превосходство сына — который мужик, боец и злыдень. Но как-то невзначай выяснилась обратная ситуация: это отец был злыдень и мужик, а сына он, напротив, воспринимал как недоделка и малоумка.
Я не думаю, что отец был прав.
Когда Грех вернулся из отпуска, загоревший, с какой-то вечно кривой улыбкой, они вскоре заново сдружились с Лыковым… а вот я как-то не смог.
Я вспоминаю иногда заразительный хохот Греха… и еще как мы, завидев его с девками, спрашивали у них, каламбуря: «Лапа моя, возьмешь грех на душу?» — или: «Не согрешишь — не покаешься!», — под грехом имея в виду кличку нашего друга, а не собственно дурной поступок.
Пока вспоминаю это — сам тихо улыбаюсь, но как подумаю обо всем остальном — не смешно нисколько.
Гланьку я видел два раза.
Один раз — с животом, живот у нее был огромный, а сама Гланька какая-то потеплевшая — даже со стороны чувствовалось, что руки у нее теперь не ледяные, а мягкие, отогретые. Но, может, это в моем летнем троллейбусе, откуда я любовался на беременную Гланю, была такая жара.
В другой раз, спустя год, мы столкнулись на улице — она размашисто шла мне навстречу, а потом вдруг побежала.
Я остановился, сдурев от радости, и даже распахнул руки: Гланечка!
Но она как побежала — так и сбавила шаг, и только вблизи стало видно, какая она пьяная.
Никуда она не спешила — ее просто то качало, то несло, то вбок вело.