Выбрать главу

Вечерами, вставая из-за кассы, я пытаюсь себе представить, готовится ли он ужинать в кругу семьи, под плач больного ребенка или молчание жены, разлюбившей его. Или ест, растворив в чашке одну из таблеток для похудения, купленных им в первый день, сидит у телевизора, безработный крестьянин или неизвестный поэт. Один он, двое их или трое — я убеждаю себя, что содержимое его тележек — это начатый им диалог, череда знаков, свидетельствующих, что он пытается войти ко мне в доверие или направить меня по ложному следу. Быть может, он сам выдумывает все трудности каждый раз, когда на моих глазах толкает тележку мимо кассы. Эта мысль меня успокаивает. Утешает, что кто-то старается ради меня, даже если я — всего лишь предлог, возможность отвлечься.

Если только — ну это уж полная чушь — он не пытается таким образом меня подцепить. Но нет, пока он довольствуется тем, что пробуждает во мне любопытство, а значит, все прекрасно, таинственно, невозможно. Я хотела бы, чтобы так продолжалось всегда. Во всяком случае, пока я буду оставаться здесь, застыв перед движущейся лентой, в халате, который мне велик, под светящимся шаром с номером тринадцать, вызывающим ненависть всех остальных девушек. Ведь через эту кассу из-за суеверий проходит меньше всего клиентов. А мсье Мертей вопреки всем правилам уже три недели держит меня за этой кассой, чтобы я в конце концов согласилась пойти с ним в кино. Напрасно я вру, что терпеть не могу кино, что обручена, что я правоверная мусульманка и мне нужно сидеть с пятью братьями; он всякий раз находит что ответить: «Пойдем в кино не ради фильма», «Я не ревнив», «Я не расист, да и вам не мешает проветриться». Изо дня в день он оставляет меня за номером тринадцать, ожидая, пока истощится набор моих отговорок; а все мои коллеги уверены, что я мариную его, чтобы в итоге воспользоваться его щедростью, и сходят с ума от зависти, презрения и чувства солидарности. Иногда я говорю себе, что лучше сказать ему «да». Переспав со мной, он снимет меня с номера тринадцать и посадит туда кого-нибудь из новеньких; ревность девушек падет на другую избранницу, а я смогу наконец обрести друзей.

Вечера долгие, дни пустые, жизнь бесцельная. Чего я жду? Ответа из ректората, который уже никогда не придет, выхода Фабьена на свободу, на который они никогда не согласятся, возвращения доверия... Возрождения моих девичьих грез — тех, из-за которых я покинула Багдад, Иорданию, а потом и Ванкувер в поисках земли обетованной. Этот французский, выученный по книгам Андре Жида и Поля Валери, перенесший меня в несуществующий мир благородства и гармонии. Этот французский, на котором так плохо говорят во Франции, что я больше не понимаю его. Я прекрасно знаю, откуда начинается отсчет: мой приемный язык восходит к двадцатым годам, моя вежливость больше похожа на куртуазность, моя внешность — кукла Барби, ближневосточный вариант, а моя робость отвлекает людей от того, кто я на самом деле; мои глаза слишком сильно накрашены, чтобы скрыть шрамы на щеках; и даже мини-юбки, которые я надеваю с вызовом, будто устраиваю провокацию, лишь отвлекают внимание: в моих ногах нет ничего сверхъестественного, просто я стыжусь своей маленькой груди. Короче, питая столько иллюзий, я не вызываю конфликтов, не ищу их, не пытаюсь в них участвовать и улыбаюсь лишь тогда, когда этого требует статья три «Кодекса поведения за кассой».

И только один человек — по-видимому, еще более ранимый, чем я, — смог вызвать у меня радость, возродить призрак надежды. Наступает время «его тележки», и я чувствую себя менее разочарованной, на что-то годной; по крайней мере кому-то нужной.

5

Июльская жара подавляет, я почти перестал есть, весы стали моим единственным средством спасения. За девять дней я уже сбросил три килограмма — это теперь моя цель, моя ставка в игре, смысл существования. Однако Ингрид не оставила мне надежды: ничто не могло заставить ее изменить решение: ни привязанность ко мне, ни угрызения совести, ни моя тактичность, ни моя боль, ни мои усилия, ни мое стремление похудеть. Я сам этого хотел: я все делал ради нее, и это было прекрасно. В первую очередь она желала мне добра. Добра — но без нее. Мы были самой веселой, самой счастливой семейной парой — она отказалась сохранить это счастье, сохранить наш брак любой ценой. Если проследить ход ее размышлений, неизбежно получалось, что она бросает меня, потому что любит. И это-то как раз было хуже всего: мне не с кем бороться. Все же я попытался задать прямой вопрос:

— У тебя появился другой?

Мы гуляли в дубраве, шли по тропинке, вдоль лесной опушки, отделявшей нас от поля для гольфа. Она посмотрела на далекое цветное пятно — группу игроков, — свистнула, подзывая собаку, норовившую подлезть под ограду, и лишь потом ответила:

— Это я стала другая. Не вынуждай меня притворяться той, кого ты любишь. Забывать о времени, любить свое тело, не думать ни о чем в твоих объятиях... Мне душно, Николя. У меня есть все для счастья, ты замечательный, ты и мою жизнь сделал замечательной, но когда я вижу тебя, я тебя хочу, а нам не надо больше заниматься любовью. И не надо становиться просто друзьями. Мне невыносимо, что ты меня хочешь, а я не могу ответить «нет», причинить боль.

— А что мы скажем Раулю?

Она опустила глаза, наступила на вырытый кротом холмик и тихо-тихо проговорила, отвернув лицо, проговорила тоном, который должен был меня убедить, даже если в ее словах и не было уверенности:

— Мы скажем ему, что у меня появился другой.

Не понимаю. Я могу допустить, что ее раздражает мое влияние на ее сына. И правда, за эти годы он привязывался ко мне, я встал между ними. Он больше не просит ее рассказывать сказки на ночь и совсем забросил ее птиц ради моих игр. Но теперь все, конец, теперь он интересуется только своим компьютером и игровой приставкой «Нинтендо». Я, как и Ингрид, отошел в тень — мы квиты. Тогда почему же она упрекает меня? Из-за всех этих собачек «Нескафе»? Я прекрасно знаю, что передал Раулю мой способ приручить смерть. Каждый раз, когда один из наших лабрадоров, несмотря на забор, случайно травится цианистым калием, который игроки в гольф рассыпают вдоль поля, чтобы защитить его от кроликов, мы оказываем усопшему, завернутому в плед, последние почести: укладываем в багажник «вольво» Ингрид и сжигаем в крематории близ Манта. Рауль везет с собой пустую банку из-под «Нескафе» и собирает в нее прах очередного Брута, Эглантины или Кармен, наклеивая этикетку с именем собаки. На следующий день он рассыпает пепел в том месте, которое любила собака, смешивая прах с прахом, заключая посмертные браки, оставляя несколько щепоток, которые высыпает на грядку на могиле отца — чтобы ему не было скучно одному.

Ингрид считает, что это нездоровый интерес, и часто ругает меня за то, что я поощряю Рауля в его — как она их называет — «болезненных склонностях», а ведь мальчик всего лишь хочет населить рай, чтобы его папа не был там слишком одинок. И если на пустой банке он уже нацарапал дату рождения и имя нашего нынешнего лабрадора (Карамель), так это потому, что он и обожает собак, и боится — как-то раз его покусали, но с тех пор, как та собака умерла, он может любить их, доверяя им.

А еще был случай с Леа Готье, до нашего отъезда в «Диснейленд». На деревенском кладбище возле нашего склепа находилась маленькая могила: ржавая решетка, окруженная зарослями крапивы; раскрытая каменная книга с медальоном, с которого улыбается девочка, умершая в 1917 году. Рауль не раз спрашивал меня, что означает надпись на маленьком кресте: «Мы уступили ее Тебе, чтобы она могла вернуться». В конце концов я был вынужден сказать ему правду: бедную Леа никто больше не хочет навещать — наверное, у нее не осталось больше родственников, и она, можно сказать, осиротела.

— А почему бы нам не взять ее к себе?

Ни одно из моих возражений не смогло разубедить его. Почему бы не приютить бездомную, не совершить доброе дело? Его доводы и мораль можно было понять; мои аргументы здесь ничего не значили. До того, как приехал трактор, я договорился с кладбищенским сторожем, и двадцать шестого июня Ингрид увидела, как мы возвращаемся с раскрытой каменной книгой. Тогда мы поссорились в первый раз. Она категорически отказалась дать кров маленькой приемной сестричке Рауля.