Выбрать главу

– Нет, брат, ты опять ничего не понял. Картина называется «Воспоминания на птице». Воспоминания, сечёшь? Это как будто ты хочешь вспомнить птицу, а вспоминаешь, например, мотоцикл. Ну или что угодно, только не то, что надо. Логично?

– Тупее объяснения я в жизни не слышал. Хорошо, а почему тогда «на птице», а не «о птице»?

– Чтобы было ещё тупее, наверное… – Окурок замялся.

– Ясно, чувак, теперь мне всё ясно. Ты идиот, который вместо того, чтобы заниматься чем-то полезным, да хоть дурь продавать, пишет самые тупые картины в мире и придумывает к ним самые тупые названия во вселенной. Классно, Мэтт, я бы так не смог.

– Ладно-ладно, брат, я пошутил. Просто мне не нравится предлог «of».

– Не нравится предлог? Ну конечно, как я сразу не догадался! Знаешь, мне он тоже кажется каким-то подозрительным. Да, Мэтт, это всё объясняет. Абсолютно всё. Кроме одного. Что же всё-таки здесь нарисовано?

– Ничего. Я же говорил тебе.

– Тогда зачем…

– Что угодно. Музыка, например.

– Да ты определённо издеваешься. Я не вижу здесь никакой музыки, только чёрточки, полосы и кляксы. И никто, клянусь тебе, Матье ди Как-там-тебя, никто во всём мире не увидит здесь даже намёка на неё!

– Всё верно. Музыку нельзя увидеть.

– Я пойду, пожалуй. Завтра рано вставать, а я, кажется, уже начинаю трезветь. Удачи, Окурок. Береги себя, если сможешь.

– А как же музыка?

– Я не собираюсь тратить своё время на это.

– Это легко. Я покажу тебе. Встань сюда, тут потише. Не смотри, просто слушай.

Под потолком комнаты – единственное окно, из которого почти ничего не видно. Мимо него изредка проносятся автомобили, небрежно размазывая по дороге грязный неон затхлой второсортной улицы. Маленький смешной человечек с рыжими полумокрыми волосами стоит напротив притихшего холста и напряжённо вглядывается в замершие в безмолвном ожидании краски. Улица шумит и не даёт сосредоточиться.

– Две оранжевые полосы? И что же это должно значить?

– А сам как думаешь?

Очередной автомобиль проезжает мимо окна и недовольно гудит в почти перегоревшие сумерки.

Человек отводит взгляд от картины.

– Трубы?

– Ага.

– А почему одна из них кривая?

– Почему?

– Фальшивит?

Его брови взлетают над переносицей и почти соприкасаются с уже высохшими проволочными волосами. Барри недоверчиво смотрит то на картину, то на художника, не понимая, какую игру они оба затеяли с ним.

– Музыкант напился и не попадает в ноты! – одобрительно подсказывает Окурок, – Но вторая-то, кажется, вытягивает, а?

– Вроде да… А это? Вот тут, чёрное с жёлтыми точками? Здесь же, по идее, должен быть орган? Орган Хаммонда? – Барри вдруг становится весело.

– Да не, смотри внимательнее! Откуда у них деньги на орган? Это старое дребезжащее пианино, у которого к тому же сломана педаль.

– И ре третьей октавы западает? – задумывается Барри.

– Это до диез…

– Неважно.

– Согласен. У них и так неплохо получается.

–  Не могу разобрать ритм… Вот эти квадратики на заднем плане, это ведь он? Кажется, напоминает свинг. Опорные доли хромают, да, Мэтт?

– Довольно примитивный, правда? Но кому сейчас нужны сложные рисунки? – Мэтт продолжает улыбаться.

– Звучит забористо. Знаешь, Окурок, а мне начинает нравиться.

– Это хорошо. Потому что я на секунду подумал, что у меня опять ничего не получилось.

– Так чем же всё закончилось? Эта музыка, а? Аплодисменты, довольная публика кричит и просит сыграть на бис? Хотя… Вот эта тёмно-синяя клякса в самом низу меня немного смущает. Неужели…

– Думаю, да…

– Трубач! – Барри хлопает себя по лбу огромной неаккуратной ладонью, похожей на краба. – Он всё-таки не удержался на ногах и упал со сцены! Прямо перед зрителями!

– Но он доиграл до конца. Я считаю, это похвально, учитывая его состояние.

– Наверное, ему не впервой. А где же птица, Мэтт?

– Здесь.

– То есть, ты хочешь сказать…? А я-то сразу и не понял! Его прозвище. Птица. Конечно, ведь никто не будет называть этого вечно пьяного неудачника полным именем. Барри Зелински сгодится для бизнесмена, но никак не подойдёт никому не известному музыканту, который даже в ноты толком попасть не может. Слушай, Окурок, слушай меня внимательно, потому что я ещё никому этого не рассказывал и, скорее всего, уже никогда не расскажу. Я ведь купил себе трубу на первые заработанные деньги. Лет пятнадцать назад. Просто поехал в Гринвич Виллидж и в первой попавшейся лавке выбрал инструмент, толком не зная, что с ним делать. Лесли, наш сосед, разбирался в таких вещах и сказал, что это довольно приличная труба, не лучшая в мире, конечно, но на первое время сойдёт. Он подарил мне самоучитель и стал пускать к себе в гараж, чтобы я мог там спокойно заниматься. Дома нам строго-настрого запрещалось шуметь, потому что тишина – это признак сдержанности. Лишь раз в неделю, по воскресеньям, отец включал граммофон, и ровно полчаса мы все слушали его любимого Рахманинова. Третий концерт, если мне не изменяет память. Ненавижу его! Сплошное самолюбование. Музыка ради музыки. Так вот, я начал учиться, и через некоторое время моя труба стала издавать довольно приятные звуки. Музыкант из меня не бог весть какой, да и пальцы у меня всегда были слишком толстые, но я уже не мог остановиться. Я тогда заканчивал школу, и мы с ребятами из класса по-быстрому сколотили биг бэнд, где всё было по-настоящему. Мы репетировали несколько месяцев, и, наконец, директор разрешил нам выступать на проме, ну, на выпускном балу. Я так гордился собой, потому что в одной из композиций мне дали сольную партию, которая должна была взорвать зал. Мы вступали в конце первой части, куда пригласили родителей и учителей, и это было очень ответственным делом. Ещё там была Линда – девушка, которая мне нравилась – и я собирался играть для неё. Ну и для своего отца, конечно, ведь он тоже должен был присутствовать в зале. Знаешь, Мэтт, мы сыграли просто отпадно! Линда, она прямо не отводила от меня глаз, и я был уверен, что мы будем танцевать весь вечер. Так оно и вышло. После первой части родители и учителя разошлись, а мы остались в зале, без ума от своего успеха и надвигающейся самостоятельной жизни. Это была реально лучшая ночь в моей жизни, Мэтт, я знаю, о чём говорю. Я приехал домой под утро, и он… Мой отец, сидел в гостиной, как будто он вовсе не спал и ждал меня всё это время. Я был пьян, и у меня горели глаза и щёки, а под мышкой я держал свою трубу, которую чудом не оставил в школе. Я спросил у него, понравилось ли ему, как мы играли, и он, Мэтт, он протянул руку и забрал её. Просто взял и зажал в кулаке, а потом тихо посмотрел мне в глаза и сказал, что никогда ни один Зелински не будет нищим или клоуном. Он забрал её, Мэтт. Навсегда. И назвал Линду шалавой, у которой нет никаких моральных принципов. Через пару месяцев мне пришло письмо из Колумбийского Университета, и я стал студентом. А ещё через полгода родители познакомили меня с Беллой. Она была приличной еврейской девушкой, как они говорили, честной и послушной, готовой хоть завтра нарожать мне штук пять приличных еврейских детей. Что мне было делать, а Мэтт? Что бы ты сделал на моём месте?