В целом мои отношения с родителями немного улучшились. Дни протекали спокойно. Я занималась философией и подумывала о том, чтобы писать, но начать никак не могла. Прадель уверил меня, что первейшая задача — поиск истины: не уведет ли меня литература в сторону? И нет ли противоречия в этой затее? Мне хотелось рассказать о ничтожности всего сущего, но писатель предает собственное отчаяние, когда превращает его в книгу; не лучше ли хранить молчание, как месье Тест? Еще я опасалась, что, начав писать, неизбежно захочу успеха, известности — всего того, что я презирала. Эти отвлеченные сомнения не были достаточно сильными, чтобы меня остановить. В письмах я советовалась со многими своими друзьями, и, как я и ожидала, они поддерживали меня. Я начала большой роман; героиня повторяла путь, который прошла я сама; она пробуждалась к «подлинной жизни», вступала в конфликт со своим окружением, затем приобретала горький опыт во всем: в действии, любви, знании. Я так никогда и не узнала конца этой истории: времени у меня не было, и я бросила роман на середине.
Письма, которые я получала от Зазы, звучали уже иначе, чем июльские. Она писала, что за последние два года необычайно развилась в интеллектуальном отношении; она изменилась, стала более зрелой. Во время короткой встречи с Андре у нее возникло впечатление, что он не переменился: он по-прежнему оставался в большой степени ребенком, слегка неотесанным. Она стала задумываться о том, не объяснялась ли его верность «упорным нежеланием очнуться от грез, нехваткой искренности и смелости». Сама Заза находилась под влиянием, без сомнения чрезмерным, «Большого Мольна». «В этой книге я нашла любовь, культ мечты, для которой в реальности нет никакого основания и которая, быть может, увела меня далеко от самой себя». Конечно, она не сожалела о своей любви к кузену: «Это чувство, нахлынувшее на меня в пятнадцать лет, было моим истинным пробуждением; в день, когда я полюбила, я поняла бесконечно много; почти ничто уже не казалось мне смешным». Однако она и сама осознавала, что после разрыва в январе 1926-го она искусственно поддерживала это прошлое «посредством воли и воображения». В любом случае, Андре должен был уехать на год в Аргентину — по его возвращении и надо будет принимать решение. Сейчас Заза устала от домыслов; она проводила весьма светские и бурные каникулы и поначалу даже выбилась из сил; впрочем, теперь, писала она, «я не хочу думать ни о чем, кроме развлечений».
Эта фраза удивила меня, и в своем ответе я упомянула о ней с оттенком неодобрения. Заза стала защищаться: она прекрасно знала, что развлечения ничего не решают. «Недавно, — писала она, — наша семья с друзьями предприняла большую поездку в страну басков; мне же так хотелось побыть одной, что я сама себе поранила ногу топором, чтобы не ехать. Целую неделю я просидела в шезлонге, выслушивая слова сочувствия, но по крайней мере я получила возможность немного отдохнуть от всех, ни с кем не разговаривать и не участвовать в развлечениях».
Я была потрясена. Уж я-то знала, как можно отчаянно желать одиночества и «возможности ни с кем не разговаривать». Но у меня никогда не хватило бы смелости рассечь себе ногу. Нет, Заза не была ни безразличной, ни покорной — в ней таилась какая-то сила, которая меня даже немного пугала. К ее словам нельзя относиться легкомысленно, ведь она гораздо скупее на них, чем я. Не спровоцируй я ее, она бы даже не упомянула об этом случае.
Я больше ничего не хотела от нее скрывать: я призналась, что уже не верую; она ответила, что догадывалась; она тоже в этом году пережила религиозный кризис. «Сравнив веру, религиозные обряды, в которых я участвовала, будучи девочкой, и устои католицизма со всеми своими новыми идеями, я обнаружила такое несоответствие, такую пропасть между двумя образами мыслей, что у меня началось что-то вроде головокружения. Клодель очень помог мне, и я не могу выразить, насколько я ему обязана. Я верю так, как верила в шесть лет, больше сердцем, нежели разумом, и даже вовсе отказываясь от разума. Богословские споры почти всегда кажутся мне абсурдными и смешными. Я думаю, что Господь для нас непостижим, он от нас сокрыт и вера в него — это сверхъестественный дар, который он нам ниспосылает. Вот почему я могу лишь от всего сердца жалеть тех, кто лишен этой благодати, и думаю, что если они чистосердечны и жаждут истины, то она рано или поздно откроется им… Впрочем, — добавляла Заза, — вера не приносит полного удовлетворения; мир в сердце одинаково недостижим и когда веришь, и когда не веришь — вера лишь дает надежду, что познаешь умиротворение в другой жизни». Это значило, что Заза не только принимает меня такой, какая я есть, но и всячески старается не допустить и тени превосходства со своей стороны; если в небе она и видела лучик света, то на земле блуждала ощупью в тех же потемках, что и я; мы продолжали идти бок о бок.