Выбрать главу

Еще я ходила слушать Жана Барюзи, автора признанной диссертации о святом Жане де ла Круа{220}; он урывками рассуждал обо всех наиглавнейших вопросах. Он был черноволос, и на его смуглом лице, как угли в сумраке ночи, сверкали черные глаза. Каждую неделю его срывающийся голос воскресал из недр небытия и сулил нам будоражащие озарения на следующей неделе. Студенты Эколь Нормаль игнорировали эти лекции, зато их посещали несколько человек со стороны. Среди них выделялись Рене Домам{221} и Роже Вайян{222}. Они писали статьи для авангардистских журналов; первый слыл глубокомысленным, второй — необыкновенно умным. Вайяну нравилось шокировать; даже его внешность вызывала удивление. Его гладкая кожа была натянута так туго, что едва не лопалась; от лица оставался один профиль, а в фас было видно лишь Адамово яблоко. Пресыщенное выражение не гармонировало со свежестью лица: создавалось впечатление, что перед вами старик, омолодившийся с помощью дьявольского снадобья. Его часто видели с молодой женщиной, которую он небрежно держал за шею. «Моя баба», — представлял он ее. В «Гран жё» я прочла его яростное выступление против сержанта, который, застав солдата со свиньей, подверг его наказанию. Вайан требовал для всех мужчин, гражданских и военных, права на скотоложество. Статья заставила меня задуматься. Воображение у меня было дерзкое, но реальность, как я уже говорила, меня пугала. Я не пыталась сблизиться ни с Домалем, ни с Вайяном, которые меня не замечали.

Я завела лишь одну новую дружбу — с Лизой Кермадек, пансионеркой института Сент-Мари; она готовилась к экзаменам на степень лиценциата по философии. Это была хрупкая маленькая бретонка, с живым, чуть мальчишеским лицом и совсем коротко стриженными волосами. Она ненавидела наш факультет и мистицизм мадемуазель Ламбер. Она верила в Бога, но считала пустословами и снобами тех, кто заявлял, что любит его: «Как можно любить кого-то, кого не знаешь?» Она нравилась мне, но ее скептицизм с примесью горечи не делал мою жизнь веселее. Я продолжила писать роман. Для Барюзи я начала огромный трактат «о личности», в котором обобщала все свои знания и незнания. Раз в неделю я ходила на концерты — одна или с Зазой; «Весна священная»{223} дважды привела меня в восторг. Но в общем-то меня почти ничто не увлекало. Я огорчалась, читая второй том переписки Ривьера и Фурнье: их молодой задор угас в мелочных заботах, вражде и язвительности. Я спрашивала себя, не ожидает ли и меня такая же деградация.

Я вернулась к Жаку. Он по-прежнему мерил большими шагами галерею, жестикулировал и улыбался — прошлое ожило. Я стала бывать у него часто. Он говорил, говорил без умолку; полумрак наполнялся дымом, в сизых кольцах плавали его переменчивые слова: где-то, в неведомых краях живут люди, не похожие на остальных; с ними происходят разные события — забавные, порой трагические, иногда прекрасные. И что же? Дверь за мной закрывалась — и слова стихали. Но неделю спустя я вновь ловила в искристых глазах Жака огонь Приключений. Приключения, бегство, долгие и далекие путешествия — быть может, в этом и есть спасение! Именно туда звал Марк Шадурн в «Васко»{224}, книге, которая имела в ту зиму немалый успех и которую я прочла почти с таким же увлечением, как и «Большого Мольна». Жак не бороздил океанов; но множество молодых романистов — Супо{225} в том числе — утверждали, что можно совершать удивительные путешествия не уезжая из Парижа; они воспевали волнующую романтику баров, по которым Жак таскался ночи напролет. Я вновь стала любить его. Я зашла уже так далеко в своем безразличии к нему и даже в презрении, что этот возврат чувства теперь меня удивляет. Тем не менее, я думаю, что могу его объяснить. Во-первых, я не могла порвать с прошлым; я любила Жака в значительной степени потому, что уже любила его прежде. И потом, я устала от собственной черствости и отчаяния — ко мне вернулась потребность в нежности и защищенности. Жак был теперь со мной исключительно мил; он тратил на меня деньги, развлекал меня. Не из-за этого, конечно, я к нему вернулась. Гораздо существеннее было то, что он по-прежнему не ладил с собой; он не знал, что делать, куда себя деть; рядом с ним я меньше ощущала собственную странность, чем рядом с другими, которые принимали жизнь такой, какая она есть. Мне казалось, что нет ничего важнее, чем отвергать ее; я пришла к выводу, что мы с ним — одного поля ягоды, и снова мысленно связывала с ним свою судьбу. Правда, меня это мало утешало; я знала, насколько мы разные, и уже не надеялась, что любовь избавит меня от одиночества. У меня было ощущение, что я скорее покоряюсь неизбежности, чем по свободному выбору стремлюсь к счастью. Свое двадцатилетие я встретила грустными словами: «Я не поеду в Океанию. Не повторю то, что сделал святой Жан де ла Круа. Что толку печалиться, все предопределено. Сойди я раньше с ума, это было бы выходом. А что если попробовать жить? Но я воспитывалась в школе Дезир».