Самым оживленным местом в доме была кухня: она занимала половину полуподвала. Здесь я по утрам завтракала: кофе с молоком и пеклеванный хлеб. В окно было видно гуляющих кур, цесарок, собак, изредка — человеческие ноги. Мне нравился массивный деревянный стол, скамейки, низкие буфеты. Чугунная плита дышала жаром; сверкала медь — кастрюли всевозможных размеров, жбаны, тазы, шумовки, грелки. Мне было весело смотреть на эмалированные блюда, раскрашенные в «детские» цвета, разнокалиберные чашки, кружки, стаканы, миски, блюдца, кувшины, графины. А сколько там было чугунков, ковшей, сковородок, горшков и горшочков, супниц, салатников, сотейников, подносов, противней, дуршлагов, ситечек, мясорубок, мельниц, ступок, толкушек — из чугуна, глины, фаянсовых, фарфоровых, оловянных, алюминиевых! По другую сторону коридора, в котором ворковали горлицы, находилась сыроварня: глазурованные плошки и крынки, деревянные лоснящиеся маслобойки, огромные куски масла, круги свежего творога, прячущие свою скользкую мякоть под покровом белого муслина, — эта медицинская нагота и младенческий запах гнали меня прочь. Хорошо мне было в амбаре, где в плетеных корзинах дозревали яблоки и груши, или в погребе — среди бочек и бутылок, подвешенных окороков, колбас, вязанок лука и сушеных грибов. Вся прелесть Грийера заключалась в этих подвалах. Парк был так же скучен, как и дом: ни цветников, ни садовых стульев, ни уютного живописного уголка. Напротив парадного крыльца был затон, в котором служанки время от времени вальками стирали белье; лужайка круто спускалась под гору к заброшенному строению, более старому, чем «замок»; его называли «нижний дом»; в нем не было ничего, кроме конской упряжи и паутины. Неподалеку стояла конюшня, откуда доносилось ржание нескольких лошадей.
Мои дядя с тетей и их дети вели существование, соответствовавшее этому антуражу. Тетя Элен с шести утра приступала к ревизии своих шкафов. Она держала многочисленный штат прислуги, хозяйством не занималась, еду готовила редко, не шила, не читала и все жаловалась, что у нее нет ни минуты свободного времени: весь день она сновала из подвала на чердак и обратно. Дядя спускался к девяти утра; он заходил в башмачную комнату, начищал до блеска гетры и отправлялся седлать лошадь. Моя кузина Мадлен возилась с животными. Робер спал. Ко второму завтраку собирались поздно. Перед тем, как сесть за стол, дядя Морис тщательно заправлял салат, перемешивая его деревянными лопатками. В начале застолья все с жаром обсуждали достоинства дыни; в конце — сравнивали вкус различных сортов груш. В промежутке много ели и мало говорили. После завтрака тетя возвращалась к своим шкафам, а дядя, со свистом крутя хлыст, — в конюшню. Мадлен отправлялась играть в крокет со мной и Пупеттой. Робер обычно ничего не делал, лишь изредка ходил ловить форель; осенью немного охотился. Престарелые учителя, нанятые по дешевке, старались внушить ему основы счета и орфографии. Старая дева с желтым лицом занималась с Мадлен, которая была менее строптива и единственная из всей семьи читала. Она в неимоверном количестве поглощала романы и мечтала стать очень красивой и очень любимой. По вечерам все собирались в бильярдной; папа требовал света. Тетя протестовала: «Еще светло!» В конечном счете она уступала, и на стол приносили керосиновую лампу. После обеда в темных коридорах еще долго раздавались ее шаги. Робер и дядя оставались неподвижно сидеть в своих креслах, глядя в одну точку и молча ожидая, когда настанет время идти спать. Изредка один из них мог немного полистать «Шассёр франсе». Назавтра повторялся тот же самый день. Лишь в воскресенье, накрепко заперев все двери и усевшись в двуколку, все отправлялись слушать мессу в Сен-Жермен-ле-Бель. Тетя никого не принимала и сама ни к кому не ездила.