Что-то все же изменилось, и это нельзя было перечеркнуть.
Описанный случай, впрочем, не уменьшил моей настороженности. Даже когда Заза держалась со мной вполне миролюбиво, даже когда было совершенно очевидно, что ей со мной нравится, я все равно боялась сделать что-нибудь не так. От таинственной «индивидуальности», которая в ней скрывалась, мне перепадали лишь ничтожные крупицы; к нашим беседам наедине я относилась с почти религиозным трепетом. Однажды я отправилась на улицу Варенн за книжкой, которую Заза обещала мне одолжить. Зазы не оказалось дома; меня провели в ее комнату и просили подождать. Я стала рассматривать обитые голубыми обоями стены, «Святую Анну» Леонардо да Винчи, распятие; на письменном столе была раскрыта одна из ее любимых книг — «Эссе» Монтеня. Я попробовала было прочесть страницу, на которой Заза остановилась и к которой должна была вернуться: что же там такое? Буквы показались мне еще загадочней, чем в те далекие времена, когда я не умела читать. Я попыталась взглянуть на комнату глазами Зазы, услышать слова, которые она сама себе говорит, — у меня ничего не вышло. Я могла прикасаться к вещам, хранившим печать ее присутствия, но они не выдавали ее; они заявляли: да, она здесь, — но прятали ее от меня; они меня словно дразнили, и я понимала, что никогда не постигну предмет моего напряженного внимания. Жизнь Зазы показалась мне герметично-неприступной, для меня просто не было в ней места. Я взяла приготовленную книгу и сбежала. Когда мы встретились с Зазой на следующий день, она казалась очень удивленной: почему я ее не дождалась? Я не смогла ничего объяснить. Я сама себе боялась признаться, какими лихорадочными муками платила за счастье, которое она мне дарила.
Большинство знакомых мальчиков казались мне непривлекательными и тупыми, при этом — я знала — они принадлежали к числу избранных. Я была готова, едва лишь увижу в них проблеск сообразительности и обаяния, признать их авторитет. Но единственным, чей авторитет я признавала, был по-прежнему мой кузен Жак. Он жил с сестрой и старой нянькой на бульваре Монпарнас и часто заходил к нам по вечерам. В тринадцать лет у него были манеры молодого человека; он ни от кого не зависел, проявлял самоуверенность в спорах и выглядел вполне взрослым; я находила естественным, что он обращается со мной как с младшей сестрой. Мы с Пупеттой страшно радовались, узнавая его звонок. Однажды он пришел, когда мы уже легли; в ночных рубашках мы выскочили в папин кабинет. «Это еще что? — сказала мама. — В таком виде нельзя! Вы уже большие!» Я удивилась. Жака я воспринимала почти как брата. Он помогал мне делать латинские переводы, критиковал книги, которые я читала, декламировал стихи. Однажды вечером на балконе он принялся читать мне «Печаль Олимпио»{87}, и у меня заныло сердце: ведь когда-то мы были помолвлены. Серьезные беседы Жак вел теперь только с моим отцом.
Жак учился экстерном в коллеже Станисласа, где блистал по всем предметам. Лет в четырнадцать-пятнадцать он вдруг проникся пылкой симпатией к учителю литературы, который научил его предпочитать Малларме Ростану. Мой отец сперва пожимал плечами, потом начал сердиться. Жак поносил «Сирано», не умея объяснить, чем он плох, или в упоении декламировал непонятные строки, не поясняя, чем они так хороши; в конце концов я согласилась с родителями, что Жак просто рисуется. Но хоть я и не разделяла его вкусов, меня зачаровывала самоуверенность, с какой он отстаивал свои позиции. Он знал множество поэтов и писателей, о которых я слыхом не слыхивала. Приходя в дом, Жак приносил с собой отголосок недосягаемого для меня мира — как я хотела в него проникнуть! Папа любил повторять: «У Симоны мужской ум. Симона — мужчина». Но обращались со мной как с девочкой. Жак и его приятели читали настоящие книги, были в курсе серьезных проблем, жили и дышали свободно; меня же родители не пускали дальше детской. Но я не отчаивалась. Я верила в свое будущее. Женщинам тоже удавалось знаниями и талантом отвоевать себе место в мире мужчин. Правда, меня тяготило это вынужденное ожидание. Когда я, случалось, проходила мимо коллежа Станисласа, у меня замирало сердце: мне представлялись таинства, свершающиеся в этих стенах, класс, в котором сидят одни мальчики; я чувствовала себя отверженной. У них преподавателями были мужчины, блиставшие умом и передававшие своим ученикам знания во всей их совершенной полноте. Мои же престарелые учительницы внушали мне оскопленные, пресные, безжизненные постулаты. Меня пичкали суррогатом и держали в клетке.