Выбрать главу

Свободу, которой мне так не хватало, я обретала в Лимузене. Проведя день в одиночестве или с сестрой, по вечерам я охотно играла со всей семьей в можонг, китайское домино. Я знакомилась с философией читая «Интеллектуальную жизнь» отца Сертийанжа{120} и «Нравственную уверенность» Олле-Лапрюна{121}; скучала над ними я изрядно.

Мой отец никогда не увлекался философией; в нашем семейном кругу, как и в семье Зазы, к этой науке относились с недоверием. «Вот жалость! — говорил моей подруге ее дядя. — У тебя такая светлая голова, а теперь тебе напустят в нее туману». Правда, философией одно время интересовался Жак. Во мне же все новое пробуждало надежду. Я с нетерпением ждала нового учебного года.

Психология, логика, мораль, метафизика — аббат Трекур строил программу из расчета четырех часов в неделю. Он ограничивался тем, что возвращал нам письменные работы, диктовал правильные ответы и заставлял рассказывать параграфы из учебника, автор которого, преподобный отец Лар, ужимал курс до беглого перечисления человеческих заблуждений и изложения истины по святому Фоме. Аббат тоже старался не вдаваться в детали. Для опровержения идеализма он противопоставлял ощутимость прикосновения возможным зрительным иллюзиям; хлопнув по доске, он заявлял: «То, что есть, есть». В качестве рекомендуемой литературы он предлагал нам такие пресные книги, как «Внимание» Рибо{122}, «Психологию толпы» Гюстава Лебона{123}, «Основные идеи» Фуйе{124}. И все же мне было интересно. Я находила в книгах, написанных серьезными людьми, рассуждения о вопросах, волновавших меня в детстве; неожиданно выяснилось, что мир взрослых тоже запутан: у него есть изнанка и теневые стороны, он отличается неопределенностью; а если копнуть глубже, что вообще от него останется? Глубоко мы не копали, но даже то, что я узнала, было невероятно: после двенадцати лет зубрения неопровержимых истин начать изучение предмета, суть которого состоит в вопросах, причем задаваемых мне самой. Теперь я сама, о которой до этого мне рассказывали лишь в общих чертах, оказалась в центре проблемы. Откуда взялось мое сознание? Откуда оно черпает свои возможности? Перед статуей Кондийяка{125} я стояла так же глубоко задумавшись, как в семь лет перед старым поношенным пиджаком. Я с изумлением обнаружила, что основы мироздания пошатнулись: рассуждения Анри Пуанкаре{126} об относительности пространства, времени и меры толкнули меня на путь бесконечных размышлений. Большое впечатление на меня произвели страницы, где человеческую жизнь он сравнивает со вспышкой во тьме Вселенной: всего-навсего вспышка, но в ней заключено все! Эта картина — яркий огонь среди черноты — долго меня преследовала.

Больше всего в философии меня привлекало то, что она, как мне казалось, обращается непосредственно к сути. Частности меня никогда не интересовали; я скорее вникала в глобальный смысл вещей, нежели в их особенности; я предпочитала не видеть, а понимать. Мне всегда хотелось познать всё, философия должна была помочь мне утолить эту жажду, потому что она объясняла реальность в ее совокупности; она мгновенно проникала в самую ее сердцевину и, вместо раздражающего нагромождения фактов или эмпирических законов, предлагала мне порядок, причину, необходимость. Науки, литература и все прочие дисциплины казались мне теперь бедными родственницами философии.

Время шло, но узнавали мы не много. Тем не менее скучать нам не приходилось — такие яростные дискуссии затевали мы с Зазой. Особо бурные дебаты разгорелись на тему любви, которую называют платонической, и другой, которую не называют никак. Одна девочка отнесла историю Тристана и Изольды к разряду платонической любви; Заза подняла ее на смех. «Платоническая любовь? Между Тристаном и Изольдой? Ничего подобного!» — заявила она с компетентным видом, смутившим весь класс. Чтобы положить конец спору, аббат рекомендовал нам брак по расчету: не стоит, сказал он, выходить замуж за юношу только потому, что галстук ему к лицу. Мы простили аббату эту нелепицу. Правда, не всегда мы оказывались такими покладистыми; если тема брала нас за живое, мы не сдавались. Многие понятия мы чтили; такие слова, как «родина», «долг», «добро», «зло», были для нас значимы, и мы всего-навсего старались их прояснить; мы ничего не хотели разрушить — просто любили порассуждать. Но и этого оказалось достаточно, чтобы нас обвинили в «злонамеренности». Мадемуазель Лежён, присутствовавшая на всех уроках, заявила, что мы ступили на скользкую дорожку. В середине учебного года аббат задержал нас для конфиденциального разговора и заклинал «не черстветь душой», не то мы станем похожи на наших мадемуазель: это, конечно, праведные женщины, но лучше все-таки не идти по их стопам. Меня тронуло его участие и удивило, что он так заблуждается на наш счет; я заверила аббата, что ни за что не вступлю в их братство. Оно внушало мне такую неприязнь, что даже Заза удивлялась; при всей своей насмешливости она питала добрые чувства к нашим учительницам; ее немного коробило, когда я говорила, что расстанусь с ними без малейшего сожаления.