Он осмелился на большее, он осмелился напасть на сулланских головорезов и грабителей, и произошло это после пятнадцати или двадцати лет полной безнаказанности, в которой те пребывали, ведь к тому времени все было забыто, даже источник богатства этих людей; они вновь стали такими же гражданами, как все прочие; никто уже не произносил шепотом их имена, никто не показывал на них пальцем, и если они и не пользовались уважением, то, по крайней мере, были спокойны за себя.
Катон вызывал их одного за другим в суд и, точно так же, как из пиявок выдавливают кровь, которую они высосали, выдавливал из этих душегубов постыдное золото, которое они вытащили из клоак гражданской войны.
Все это свидетельствовало о его добропорядочности, но той суровой и мрачной добропорядочности, которая никому в Риме не была по вкусу.
В итоге Катон мог быть высоко ценим, но не был любим.
Так вот, Катон, с присущей ему неусыпной тревогой за общественное благо, с определенным беспокойством, как мы сказали выше, наблюдал за тем, как возрастает не только слава Цезаря, но и его популярность.
Впрочем, его ненависть к Цезарю имела давнюю историю.
Началась она со времени заговора Катилины.
Цезарь, как известно, состоял в этом заговоре.
В нем состояли все щеголи, все распутники, вся разорившаяся знать, все красавчики в пурпурных туниках, все, кто играет, пьет и увяз в долгах.
В нем состоял и народ, умиравший от голода.
Так что случившееся тогда напрасно назвали заговором; это был не заговор, это была война.
Война бедняка против богача. Император Август называл ее классовой войной.
Против Катилины и его сообщников выступали земельные собственники, ростовщики, барышники, финансисты, всадники, да и почти все любители наживы.
Они привели Цицерона, «нового человека», сына то ли сукновала, то ли, по словам других, огородника, на консульскую должность, однако поставили ему условие.
Условие это состояло в том, что он должен раздавить Катилину.
С первой же речи Цицерона в сенате Катилина понял, что его ожидает.
За спиной Цицерона стоял весь сенат.
— Ах так! — воскликнул Катилина. — Вы разжигаете против меня пожар?! Что ж, я погашу его кровью и развалинами.
Уже на другой день Цицерон огласил составленное по всей форме обвинение. Адвокат умел коротко и ясно излагать уголовные дела:
«Заявив о развалинах и крови, Катилина во всем признался.
Лентул, его сообщник, должен поджечь Рим;
Цетег, его сообщник, должен перерезать сенат;
кто-то, чье имя не называют, предоставит своих гладиаторов;
Все они готовы и ждут лишь сигнала».
Тот, чье имя не называют, это Цезарь.
Катон в свой черед поднимается на трибуну.
Катон — человек рассудочный.
Ему понятно, что миновали те времена, когда можно было взывать к патриотизму; да Катону просто рассмеялись бы в лицо, если бы он воззвал к этому изначальному божеству, столь безоговорочно преданному забвению ныне.
Нет, в этом отношении Катон — человек своего времени.
Вот что говорит Катон:
— Именем бессмертных богов заклинаю вас: вас, для кого ваши дома, ваши статуи, ваши земли, ваши картины всегда имели бо́льшую цену, чем Республика. Если вы хотите сохранить эти богатства, какого бы характера они ни были, эти предметы вашей нежной привязанности, если вы хотите сберечь досуг, необходимый для ваших утех, выйдите из вашего оцепенения и возьмите заботу о государстве в свои руки!
Речь Катона вызывает крики одобрения со стороны всех богачей.
Однако народ просто покачивает головой и готов поддержать Катилину.
И что же делает Катон? Катон заставляет раздать народу хлеба на двадцать восемь миллионов сестерциев. Но не от имени Катона — ведь не Катона предстояло спасать, — а от имени сената.
И народ встал на сторону сената.
При виде этого Катилина покинул Рим, что означало проигрыш партии. Бегство Катилины придало храбрости Цицерону.
Он выпустил вперед Силана, одного из своих людей.
Силан обвинил Катилину, обвинил его сообщников и высказался за то, чтобы применить к ним высшую меру наказания.
Но тогда взявший слово Цезарь произнес настолько искусную речь о необходимости милосердия, что Силан, испуганный тем, что зашел чересчур далеко, заявил, что под высшей мерой наказания он подразумевал не смертную казнь, а всего лишь изгнание, ибо римский гражданин не может быть приговорен к смерти.