Тынянов, поверив в теорию «лирического героя» и в маски, тщательно подобрал для себя свою — по вкусам и влечениям. Мы встретили его на улице, когда он еще владел движениями, и Мандельштам шепнул мне: «Он себя вообразил Грибоедовым...» Кюхельбекером он стать не решился — опасно. Грибоедовым тоже не очень сладко быть, но он все же имел минуту передышки и погиб не от своих, а от чужих, что всегда легче. Сам же Тынянов умер от страшной библейской болезни, от которой нет исцеления. Его-то карать было не за что. Он принадлежал к лучшим и самым чистым людям из наших современников. Последняя с ним встреча никак не изгладится из моей памяти. Он сидел в кресле, высохший, резко уменьшившийся, с большой и умной головой, и бодро рассуждал о поэзии, мысля большими временными отрезками и строя фантастические линии преемственности: мелодическая линия, идущая от Жуковского, и смысловая — Пушкинская. Когда он встал, чтобы проводить нас, я заметила, что ноги у него превратились в тоненькие палочки. Он еле-еле шел, опираясь на палку, и рухнул в длинном коридоре петербургской квартиры. На звук падения выскочила жена, показавшаяся мне настоящей ведьмой, и с руганью подняла его. Он попытался проститься, но ведьма уволокла беспомощного и не способного к сопротивлению мужа. Нового Грибоедова растерзала не восточная толпа в чужом погромном городе, а собственная жена и болезнь.
Хотя Тынянова травили за литературоведческие теории, обвиняя его, как всех, в отсталости, но их связь с эпохой несравненно глубже, чем у кого-либо из литературоведов. «Маска» и меняющаяся по собственному желанию биография — лишь детали в теории «лирического героя». В основе лежит глубокая уверенность в зыбкости всяких убеждений, в отсутствии какой-либо веры и в неспособности человека расти, углубляться и отстаивать то, к чему он пришел. Все это почерпнуто Тыняновым в жизни, которую он видел. Эта теория могла возникнуть только в годы распада личности, когда несравненно легче обнаружить изломы и швы, чем поверить в единство человека на протяжении всей его жизни. Тынянов сравнивает литературную биографию с ломаной кривой, и линию эту «изламывает и направляет литературная эпоха». Изломы соответствуют, по Тынянову, перемене литературных позиций и переходам из одной школы в другую. Он видел изломы во всех становящихся при нем биографиях, но объяснил их не тем, чем они были вызваны. Не знаю, решился ли он признаться самому себе в том, как он и его друзья ломали свои биографии из чувства самого примитивного самосохранения. Им облегчало ломку то, что к началу катастрофы все они были молоды и не обладали сколько-нибудь устоявшимся мировоззрением. Большинство из них выросло в семьях, живших неопределенно-гуманистическими, расплывчатыми тенденциями. Им не пришлось ничего искать или укреплять, потому что эпоха не способствовала исканиям.
Для Тынянова поэт не личность. Его интересует только место поэта в «эволюционном ряду». Он свободно пользуется словом «эволюция» в применении к поэзии и литературе. «Эволюция», «прогресс», «развитие» — понятия одного ряда. Что с ними делать в истории поэзии, литературы и общества в целом?
Тынянов — сын рационалистической эпохи с ее верой, что можно все сознательно и хорошо построить: историческую формацию, социальный строй, литературу, собственную биографию. Он был одним из немногих, кто со всей искренностью искал в биографиях Кюхельбекера, Грибоедова, Пушкина, героев его романов те черты, которые он обнаружил в своих современниках. Он верил в незыблемость своих теорий, потому что они проверялись, как советовали марксисты, практикой. Характерно, что для него основным в писателе было не его миропонимание, а стиль и приемы, которыми он пользовался.
Я могу только пожалеть, что вовремя не послушалась Тынянова и не заставила Мандельштама (его заставишь!) сменить маску, биографию и лирического героя. Еще лучше бы, надев маску и купив колоду и колодки, стать сапожником: муж при деле и жена обута. Говорят, Зощенко после постановления о нем и об Ахматовой попытался сделать такой излом в своей биографии и стать сапожником. Мечты у советских людей иногда совпадают, но действительность упряма и не дает им осуществиться. Наиболее частый излом наших биографий — превращение в каторжника, то есть лагерника. Мы с Мандельштамом пробовали быть нищими. От этого ни он, ни стихи ничуть не менялись. Причиной перемены биографий была отнюдь не смена «лирического героя», потому что никаких героев у Мандельштама не было и в помине.