Теория «лирического героя» оказалась живучей и долго пользовалась тайным признанием, потому что только она одна противостояла «классовому подходу» с его статьями-доносами. Иногда даже удавалось отвести удар от автора, возложив ответственность за какой-нибудь неподходящий оттенок мысли на «лирического героя». Люди, подобно актерам, жили двойной жизнью, но у актеров двойственность и маска, в которую превращается лицо, являются условием их искусства, а у современников Тынянова они были защитным сооружением. «Лирический герой» равносилен роли, которую взял бы на себя поэт, но из этого ничего бы не вышло, потому что у поэта нет ничего общего с актером. Актеру тоже не пошло бы впрок, если б он попробовал уподобиться поэту. Это разные виды деятельности — в маске и без маски.
V. Признанный поэт
На этой земле слишком многое не поддается определению, в том числе и поэзия. Как ни ломают голову, определения поэзии нет и не будет. Нет также критериев, чтобы отличить подлинную поэзию от мнимой, суррогатной. Любители поэзии играют как на скачках, ставя то на ту, то на другую лошадь, но, в отличие от игроков, они так и не узнают, которая из них доскакала. Говорят, что время покажет, но и оно часто ошибается, сохраняя предрассудки и кривотолки современников. Неизвестно и какой нужен срок, чтобы все устоялось. Сейчас вышла вперед четверка, четыре поэта — Ахматова, Пастернак, Цветаева, Мандельштам. Навсегда ли?.. Никто не знает. Между прочим, сейчас почти не читают Пушкина. Невольно возникает вопрос, как укладываются в сознании стихи четырех поэтов, которых сейчас называют вместе, если читатели настолько оторвались от поэзии, что забыли Пушкина. Возникает предположение, что вообще никто ничего не читает, а на поверхность выплыло четыре имени, четыре смутные легенды, которые в случае удачи могут оформиться, но они постепенно растают и исчезнут. Ничего предсказать нельзя: может, люди вообще разучатся читать и книги рассыпятся в прах. Может, они перестанут говорить друг с другом, а станут обмениваться лишь призывными или угрожающими воплями. Иногда мне кажется, что к этому идет. Научились ведь мы говорить на условном и лживом языке, который только прятал наши мысли. За такое расплачиваются потомки, которые вообще лишатся языка и будут только вопить, как болельщики на футбольном состязании. Хватит ли у них на это сил? Ведь сил становится все меньше.
К числу доблестей Ахматовой относится то, что она не придавала ни малейшего значения своему успеху десятых и двадцатых годов. Она говорила: «Так бывает, но это еще ничего не значит». Мандельштам ни на секунду не задумался о своем посмертном будущем. Он просто занимался делом. Мне кажется, что такой была и Цветаева. Так, очевидно, и следует поступать, раз никаких объективных измерителей не найти. Пастернак пробовал нащупать какие-то измерители. Он однажды сказал мне, что «Ахматова и Мандельштам лучше выразили себя», чем он. Это было еще при жизни Мандельштама, и я передала ему слова Пастернака. Он рассмеялся: «Пастернак этого не думает, он это так сказал — чтобы приятно было...» Ахматова же произнесла свою любимую формулу: «Тоже красиво...» Больше мы об этом не говорили.
У Пастернака есть прелестное определение поэзии, которое отнюдь не является измерителем: «Это — круто налившийся свист. Это — щелканье сдавленных льдинок. Это — ночь, леденящая лист. Это — двух соловьев поединок». И цель есть у поэзии: «...звезду донести до садка на трепещущих мокрых ладонях...» В этом весь Пастернак, удивленный отблеском неба на мокрой после ночного купания ладони. Его рассуждение о том, кто лучше выразил себя в стихах, связано с другой строчкой, которая на мой слух звучит как официальный отчет: «Цель творчества — самоотдача». Я помню, что «творчество» — запретное слово. Хорош был бы художник, который бы под вечер сказал: «Я сегодня много сотворил...» Или: «Хорошо после творчества отдохнуть...» Самоотдача или самовыражение как будто целью не могут быть. В них есть скрытое — да какое там скрытое, самое что ни на есть явное! — самоутверждение. Не лучше ли раз навсегда отказаться от измерителей, целей, определений, а главное, от разбухания самости. Удивление, что ты живешь в этом мире и получил таинственный дар речи, лучшее, что есть у человека, в этом как будто зерно поэзии и ее основа. Не этим ли поражает «Сестра моя — жизнь», книга миропознания, благодарности и радости...