Близость Ахматовой к новеллистической традиции позволяла ждать от нее поэмы, понятой как «большой стих-рассказ». Так определил поэму мальчик Вадик, сын воронежской театральной портнихи, у которой мы снимали комнату в последнюю зиму. Мальчик завладел пушкинским однотомником, который я привезла из Москвы, и объяснил товарищу, что такое поэма. Мы жили в тесноте, но не в обиде, и каждое слово, сказанное в одной комнате, было слышно в другой. Мандельштам услышал разговор Вадика с товарищем и поразился меткости определения. Он ценил читателей, а не литературоведов.
Ахматову действительно всегда тянуло к поэме, но только отрывок «У самого моря», первый подступ к большой форме, строится как «большой стих-рассказ». В последующих вещах новеллистичность, характерная для лирики Ахматовой, внезапно исчезает, и в «Китежанку», а затем в «Поэму без героя» врывается острый лирический голос. Обе поэмы — «Китежанка» если не поэма, то, во всяком случае, промежуточное звено между лирикой и поэмой — строятся именно на лирическом голосе. В больших стихотворных вещах, которые принято называть поэмами, развивается особая динамическая сила и неудержимо влечет читателя (а до него самого автора) по стиховому потоку, подхватывая как волна и отпуская только в самом конце — перед самой последней и окончательной паузой. В «Разговоре о Данте» Мандельштам говорит о непрерывной «формообразующей тяге», действующей в «Божественной комедии». Читатель, заражаясь от автора, воспроизводит движение формообразующей тяги, что Мандельштам и называл «понимающим исполнением». Слово «тяга» как будто применимо для любой подлинной поэмы, потому что она всегда обладает влекущей и завлекающей силой. Я заметила это впервые еще в детстве, когда читала «Мцыри» и меня увлек стиховой поток. Ощущение повторялось, когда я читала другие поэмы, но я не почувствовала насильственной тяги при чтении «Евгения Онегина». Не потому ли эта вещь называется не поэмой, а «романом в стихах»?! И в «Медном всаднике», несмотря на наводнение, я не чувствую себя пассивной жертвой стихового потока.
Мне думается, что «тяга» — основной структурный признак поэмы, то есть непрерывного стихового потока, обладающего водоворотами, порогами и дополнительными подводными течениями, как всякая быстрая и достаточно глубокая горная река. Только «тягу» «Мцыри» и других поэм девятнадцатого века никак нельзя сравнить с «формообразующей тягой», которую Мандельштам отметил в «Божественной комедии», особенно во второй и в третьей частях. В первом случае действует дурман и возникает ощущение насилия, а «Божественная комедия» содержит в себе огромную очистительную силу. Она не дурманит, а просветляет (катарсис?).
Когда говоришь о поэзии, невольно прибегаешь к понятиям, не имеющим определения, но это не делает их субъективными. Необъяснимое, вернее, не поддающееся рациональному объяснению еще не есть субъективное, хотя какому-нибудь скоту вроде автора статьи о Мандельштаме слово «тяга», а кстати, и вся поэзия, включая «Божественную комедию», кажется чем-то подозрительным и определяемым словом «субъективный». (Если не более крепким бранным словом — ведь рационалистические скоты отказались от «Чистилища» и «Рая», согласившись почитывать один «Ад».) Современный скот промолчит про «Божественную комедию» (простив «средневековые предрассудки» ради первых проблесков ренессансного мироощущения), как и про Пушкина и Лермонтова (они ведь понятны!), потому что на шестимесячных курсах овладения культурой ему объяснили, что есть писатели, относящиеся к разряду «классиков», которых полагается уважать. Дело, впрочем, не в скотах, а в обыкновенных людях, которые часто не отличают «субъективного», то есть выражающего личные особенности субъекта, его индивидуальные вкусы и ощущения, от объективно существующего, но не поддающегося определению. Это совершенно различные разряды, и «тяга» не субъективна, хотя проявляется как субъективное ощущение того, кто попал под власть стихового потока, образующего поэму. Различие между «тягой» при чтении «Мцыри» и «Божественной комедии» тоже вполне объективно, хотя люди, читавшие «Комедию» в честном и умном переводе, могут мне не поверить. Читатель испытывает ту же «тягу», что «автор», хотя и в ослабленном виде, если, конечно, он поддается «заражению». У многих есть иммунитет. Они не заражаются поэзией, как толпы людей не чувствуют музыку. Неспособность воспринимать музыку узаконена. Про таких людей говорят: он не понимает музыку или он не любит серьезную музыку, а чаще — у него нет слуха... Поэзия же всегда под подозрением: кто же не понимает слов?.. Есть только одна страна, где и музыка попадала под подозрение и подвергалась разгрому. Поэтому у нас и напечатали статью «Сумбур в музыке», и некто объяснял композиторам их ошибки, культурно играя на рояле. Говорят, Шостакович всю жизнь носит в кармане этот «сумбур».