Письмо написано после статей, в которых Мандельштам, пережив страшную эпоху и готовясь к новой страшной эпохе, подчеркнул нравственное значение поэзии и сказал, что акмеизм не только литературное, но и общественное явление в России. Обособляясь от символистов, он привел строки Брюсова: «Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья; и Господа, и дьявола равно прославлю я». Брюсов — индивидуалист, понимавший свободу как право человека служить и дьяволу и Богу. Он ставил себе цели, характерные для времени и для русского символизма. Основная цель была найдена еще в юности: стать вождем нового литературного движения, того, что тогда называлось декадентством. Он прошел не мимо христианства, но отверг его с ходу: для него это была «бедная содержанием религия». Некоторую прелесть он находил только в кощунстве: стоит вспомнить, чем для него был «путь в Дамаск». Однажды он обмолвился: «В моем самохвалении служенье Богу есть. — Не знаю сам какая, но все ж я миру весть». Он действительно был «вестью грядущего», эпохи индивидуализма, неизбежно кончающегося распадом личности. Какому богу служил он, самоутверждаясь в своем роскошном вождизме и призывая грядущих гуннов? Не забыть: Брюсов еще изрек, что поэзия ни более ни менее как откровение.
Гумилев больше всех заплатил за увлечение Брюсовым. В ранней молодости, сразу после окончания школы, Мандельштам тоже отдал ему дань. Ведь Брюсов действительно стал вождем (всю жизнь мою — куда ни ткнешься, всюду вожди!)... Он стал вождем нового направления, и для меня загадка, как это могло случиться. Владимир Соловьев блистательно высмеял его, но оказался на длительный период не прав. Сейчас его правота ясна тем более, что раскрыт весь архив Брюсова, и мы узнали то, что поленились прочесть в стихах.
Символисты, все до единого, были под влиянием Шопенгауэра и Ницше и либо отказывались от христианства, либо пытались реформировать его собственными силами, делая прививки античности, язычества, национальных перунов или доморощенных изобретений. Даже Блок, который был несравненно глубже своих лихих современников и воплотил в себе всю трагедию русской интеллигенции, имел массу родимых пятен своей эпохи. Но в роли искусителей и соблазнителей выступали главным образом Брюсов и Вячеслав Иванов: культ художника и культ искусства. Блок выписывает тезис доклада Вячеслава Иванова: «Ты свободен — божественность, все позволено, дерзай...» Достоевский отдал жизнь, чтобы наглядно раскрыть последствия тезиса «все позволено», но его не услышали. Вячеслав Иванов усмотрел в Достоевском «дионисийское начало» и решился произнести самые запретные слова...
Три акмеиста начисто отказались от какого бы то ни было пересмотра христианства. Христианство Гумилева и Ахматовой было традиционным и церковным, у Мандельштама оно лежало в основе миропонимания, но носило скорее философский, чем бытовой характер. Поэзию Мандельштам считал священной, но в применении к себе только «простой песенкой о глиняных обидах». В теурги он не просился. Это было не для него...
Вячеслав Иванов провозгласил теургическое искусство и, приглашая идти a realibus ad realiora, надеялся с помощью символов познать иной мир. Близкий к символистам Бердяев определил, как они понимали символ: «Иной мир доступен искусству только в символистическом отображении». Для Бердяева символ — связь двух миров, мост между ними. Для христианина связь эмпирического мира с высшим осуществляется не через символ, да еще найденный художником, а через откровение, таинства, благодать и — главное: через явление Христа. Христос не символ, а символом является крест, на котором Он был распят.
Для трех акмеистов теории старших, называвших себя символистами, звучали кощунством. Гумилев и Мандельштам сходятся в отказе познавать непознаваемое. Гумилев говорит, что непознаваемое по самой сути своей не может быть познано, а Мандельштам, провозглашая закон тождества, видимо, считал, что познание скрытого от нас возможно только через явленное. Он обвинял символистов в том, что они «плохие домоседы» и не ценят этот мир, «Богом данный дворец». Я не думаю, чтобы он разделял философию тождества Шеллинга с его развертыванием (или развитием) абсолюта в природе и в истории. Говоря о законе тождества (А=А), Мандельштам скорее напоминал о том, что всякий символ должен иметь твердо установленное значение, а не изобретаться произвольно — от случая к случаю. В одной из статей он говорит: «Журдень открыл на старости лет, что он говорил всю жизнь прозой. Русские символисты открыли такую же прозу: изначальную образную природу слова». В другой статье была фраза про Андрея Белого — по поводу его «Магии слов», — что, открыв образную природу слова, он так удивился, что не знает, что с ней делать (статья напечатана в 22 году в Харькове). Мандельштам прекрасно знал, что «человек — символистическое животное» (кто это сказал?), но возражал только против спекуляции метафорами и символами и против болезни века — принципиального новаторства. Он отстаивал связь времен и ту образность, метафоричность и символику, которая присуща, а не навязана слову, исторически в нем закрепилась. Болезнь новаторства всегда приводит к произволу и спекуляции. Ставка на чистое изобретательство неизбежно ведет к отказу от богатств, накопленных человечеством, то есть грозит роковыми последствиями.