Два летних месяца 1924 года мы провели в Апрелевке, доме отдыха Госиздата, расположенном в бывшей помещичьей усадьбе. Датировать эти месяцы легко — земляничный сезон. Я собирала землянику быстрее всех деревенских девок. В Ленинград мы ездили до Апрелевки. Поездку тоже можно датировать по мелким деталям. Мы отправились в Мраморный дворец к Шилейке и по дороге встретили его. Мы были легко одеты — скорее всего, без пальто, потому что единственное в моей жизни летнее пальто у меня появилось только в Воронеже и было сшито из материи, купленной в Торгсине (валютный магазин того времени, куда у меня была сотня за страховой полис отца). Шилейко, высокий, худой, диковатый, шел в шубе. Мандельштам спросил, почему он так тепло одет. Шилейко объяснил, что из-за проклятого туберкулеза его всегда знобит. У Шилейки были две смежные комнаты. Нас встретил Тапка, сенбернар. Шилейко сказал, что у него всегда найдется приют для бродячих собак, — «так было и с Аничкой», — прибавил он. Мы промолчали.
Шилейко долго дразнил собаку принесенной булкой. Пес страдал, становился на задние лапы во весь свой громадный рост и клал передние на плечи Шилейке, а тот показывал булку, но брать не позволял. Мандельштам возмутился: «Что вы мучите собаку? Отдайте Тапке булку — он ее давно заслужил... А с Аничкой вы тоже так обращались?» Шилейко ответил, что не отдаст булку: чем больше пес будет стараться из-за куска, тем кусок покажется сладостней. Нашим властям это хорошо известно. Они заставляют нас (или он сказал: вас?) долго скулить, пока не бросят кусок. (Я заметила, что булка была французская, крохотная — так же мало для сенбернара, как тех жалких получек, которые бросаются скулящим людям...) Изложив теорию воспитания граждан и собак, Шилейко без перехода спросил Мандельштама: «Я слышал, что вы написали стихи «низко кланяюсь». Правда ли?» По смутным признакам, приведенным Шилейкой, стало ясно, что доброжелатели так расценили «1 января 1924».
Тапка получил свой кусок, проглотил, улегся на полу и довольно улыбнулся. Мы сели за стол, и Мандельштам прочел «1 января» и спросил: «Ну что — низко кланяюсь?» «Нет, — ответил Шилейко, — но может, есть что другое, где «низко кланяюсь»...» Мандельштам подряд прочел все стихи после «Тристий» и каждый раз спрашивал: «Ну что — низко кланяюсь?» Шилейко отвечал «нет». Раз читалось «1 января», значит встреча произошла в 1924 году — весной. Осенью мы уже жили в Ленинграде, а Шилейко — в Москве. Шуба на плечах Шилейки по контрасту с нашей одеждой указывает на весну.
Шилейко пожаловался, что Аничка совсем бросила его и даже не хочет носить его фамилию. «Если не Шилейко, как же она будет называться? Не Гумилевой же?» Мандельштам ответил, что Ахматова и есть Ахматова. Шилейко остался недоволен: разве это настоящая фамилия?.. Впоследствии я узнала, что Ахматова болезненно относилась к «кличке» («Татарское, дремучее, пришло из никуда, к любой беде липучее, само оно беда») и действительно оставила бы фамилию Шилейки, если бы они с Шилейкой были зарегистрированы. Но Шилейко в первый раз был женат церковным браком и не решился на развод. Поэтому он сводил Аничку просто в домоуправление. Никто не понимал тогда, как полагается жениться, и Ахматова считала брак зарегистрированным. Только расходясь с Шилейкой, она поняла разницу между загсом и домоуправлением. Смешно, что она обиделась на своего трусливого друга и жаловалась мне на кличку и обман еще в Ташкенте. Мы жили вместе, когда Гаршин овдовел и прислал ей письмо с официальным предложением. Он ставил условие, что она будет носить его фамилию. У меня письмо вызвало взрыв хохота, но она отнеслась иначе. Ей понравилась мысль о настоящей, «законной» фамилии: «Вы же носите Осину фамилию!» Я бы с удовольствием носила бы свою, но никто не хотел ее запоминать — я ведь не Ахматова... Ей надоела «кличка», и она хотела от нее укрыться. Как Мандельштаму, ей надоело «фигурять Ахматовой». Из этого ничего не вышло — ей не удалось стать ни Гумилевой, ни Шилейко, ни Гаршиной. Пуниной она и не помышляла быть — ею была Анна Евгеньевна, в девичестве Арене. Документы на Ахматову ей оформил, кстати, Пунин, когда мы жили в царскосельском пансиончике. Куда она, бедная, могла укрыться от Ахматовой? Кличка прилипла так плотно, что разделить их было невозможно.