В хрущевские дни с ней был забавный казус, связанный с «кличкой». Она приехала в Москву на съезд писателей. (Зачем она это сделала? Чтобы ощутить свою реальность на этом нереальном съезде? Не пойму.) Ей отвели комнату в «Метрополе», где каждый вечер собиралась толпа друзей. Раз, когда я там была, пришла скромная женщина с Кавказа, тоже участница съезда и тоже Ахматова. Она специально явилась, чтобы извиниться: ей было совестно называться Ахматовой, да еще писать стихи (кажется, осетинские), но рука не поднялась отказаться от собственной фамилии. Ахматова весело разговаривала с Ахматовой и старательно «подавала первую помощь» (домашний синоним глагола «утешать»). Две Ахматовы остались довольны друг другом. А после ухода одной Ахматовой другая горестно заявила: «А все-таки она — настоящая Ахматова, а я — нет...» Кто из них настоящая? Может, обе... Я почти уверена, что Анна Андреевна выдумала бабушку-татарку по фамилии Ахматова, чтобы оправдать кличку. Была когда-то переводчица Ахматова, никакая не родственница, но скорее всего она, а не выдуманная бабушка подсказала псевдоним молоденькой Горенко-Гумилевой. Интересно, что ни разу в жизни Ахматова не подумала о том, чтобы вернуться к своей девичьей фамилии. И второй любопытный момент: хотя Ахматова так болезненно переносила приставшую к ней «кличку», она сокрушалась, что Мандельштам не взял псевдонима, и считала, что ему очень мешает еврейская фамилия. Об этом пускай судят руситы, питающие отвращение к еврейским нарывам на чистом теле русской поэзии, но могу засвидетельствовать, что Мандельштам никогда не помышлял о псевдониме. Он удивлялся Сологубу, сменившему настоящую и «похожую на него» фамилию Тетерников на нелепый и претенциозный псевдоним (Сологубы, кажется, еще и графы). С Ахматовой, по его мнению, обстояло иначе: она срослась с новым именем, и оно стало неотделимо от нее. Кажется, действительно так, и, будь он жив, он бы вместе со мной посмеялся над Ахматовой, когда она в Ташкенте возмечтала стать приличной профессоршей с вполне законной и традиционной в русской литературе фамилией, любимой интеллигентами средней руки. Господи, Гаршина Анна Андреевна с «красным цветком»...
Мандельштам кончил читать стихи, и Шилейко показывал гипсовые пластинки — копии археологических находок с египетскими, кажется, барельефами. В это время пришла Ахматова, уже не Гумилева и не Шилейко и еще не Гаршина — и совсем не Анюта Горенко... Она была совсем тоненькая и длинная, с чуть испуганным и прелестным лицом. Она не села, а присела на кончик стула, как будто вот-вот сорвется и убежит. Мы были уже знакомы, и она спросила, надолго ли мы приехали. Как будто мы тогда сговорились о дне, когда мы к ней зайдем, и она сообщила нам свой новый адрес. Впрочем, за это не могу поручиться: от желания что-нибудь доказать у людей часто возникают ложные воспоминания. Наверное я знаю только одно: после того как мы побывали у нее на Неве, Мандельштам взял извозчика и долго катал меня по набережным, чтобы я узнала, как выглядит его город в белые ночи. Значит, стоял конец мая или июнь (по какому стилю?). В первый раз мы были у Ахматовой летом или осенью на другой квартире — без Невы в окнах. И тогда же мы смотрели еще пустую квартиру на Неве. Она долго стояла пустая, да и весь Ленинград был пустым и разоренным. Нам показывали десятки пустых барских квартир, нуждавшихся в ремонте. Мы вспоминали их, доживая последние дни на Якиманке, и я мечтала о ванне и сносном жилье. Вопрос о переезде в Ленинград обсуждался с весны 23 года — еще до Гаспры. Сначала Мандельштам мотал головой — ему не хотелось в Ленинград. А потом он сам о нем заговорил: долго ли нам еще мотаться по чужой, грязной и тесной Москве? Он постепенно привыкал к мысли о возвращении в Ленинград, мертвый город. Решились мы на переезд после белой ночи, когда извозчик прокатил нас по набережным и мостам. Первый из мостов был разведен, и переехать на Васильевский удалось лишь по следующему. Ванька получил груду денег, но в Доме книги уже сочились мелкие получки. Передовая идеологическая Москва почти не кормила.
Ольга Глебова-Судейкина
В первой квартире Ахматовой, где я была, стояло множество фарфоровых статуэток. Моя фаянсовая душа их не выносит. Они кажутся мне принадлежностью педерастивного уюта. Потом фигурок не стало — Ольга Глебова-Судейкина распродала их, чтобы раздобыть деньги на отъезд. У Ахматовой осталось лишь несколько увечных фаянсовых штук, и они прожили с ней всю жизнь в застекленной горке. На Неве вся стена была увешана иконами из собрания Судейкина. Они потом лежали в сундучке, и ими завладела Ира Пунина.