В стихотворении о том, как Мандельштам гулял по кладбищу с Цветаевой и вдруг сообразил, что «с такой монашкою туманной остаться, значит — быть беде» (Цветаева выдумала, что монашенка — нянька и еще кое-что), поставлено отточье вместо двух строчек, напечатанных в «Аполлоне». Харджиев сначала просил меня подтвердить его предположение, что две строчки были сочинены Лозинским, потом решил, что безопаснее сослаться на разговор с мертвым: «В 1932 году Мандельштам сообщил редактору настоящего издания, что эти стихи были сочинены М. Л. Лозинским». В 32 году Харджиев действительно заходил к нам с Трениным, и Мандельштам читал им новые стихи, а я выходила из комнаты, потому что в коридоре готовился обед. Но я ручаюсь, что Мандельштам не мог сообщить того, чего не было. Стихотворение первоначально состояло из пяти строф. Выкинутую строфу Мандельштам никому не читал. В сокращении он оставил две строчки про «овиди степные», но в таком виде они нарушали синтаксис. Кроме того, слово «овиди» было ему чуждо — он услыхал его от Цветаевой. Я видела рукопись пятистрофного стихотворения. Она хранилась вместе с материнскими письмами и черновиками в рабочей корзинке матери. Брат Шура играл в отсутствие Мандельштама в карты с солдатами, они сбили висячий замок и разобрали рукописи на цигарки. Мандельштам помнил ненапечатанную строфу, но предпочитал, чтобы она нашлась в архиве у Цветаевой. Он верил в архивы и в стихолюбов, которым отточие укажет, где и что искать. Цветаева, должно быть, забыла эти строчки, а рукопись потеряла. Архивы в наш век оказались столь же ненадежными, как стихолюбы. Кое-что все же ко мне вернулось. В очерке «Сухаревка» Мандельштам привел строчку из стихотворения «Все чуждо нам в столице непотребной...» и сказал: «Пусть ищут после моей смерти». Я не искала, но стихотворение неожиданно пришло ко мне от Габричевского. Может, когда-нибудь найдется и строфа из стихотворения, обращенного к Цветаевой.
Дружба с Цветаевой, по-моему, сыграла огромную роль в жизни и в работе Мандельштама (для него жизнь и работа равнозначны). Это и был мост, по которому он перешел из одного периода в другой. Стихами Цветаевой открывается «Вторая книга», или «Тристии». Каблуков, опекавший в ту пору Мандельштама, сразу почуял новый голос и огорчился. Все хотят сохранить мальчика-с-пальчик. Каблукову хотелось вернуть Мандельштама к сдержанности и раздумьям первой юношеской книги («Камень»), но роста остановить нельзя. Цветаева, подарив ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала Мандельштама. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы, нет вольного дыхания, нет настоящего чувства России, нет нравственной свободы, о которой говорится в статье о Чаадаеве. В «Камне» Мандельштам берет посох («Посох мой, моя свобода, сердцевина бытия»), чтобы пойти в Рим: «Посох взял, развеселился и в далекий Рим пошел», а в «Тристии», увидав Россию, он от Рима отказывается: «Рим далече, — и никогда он Рима не любил». Каблуков тщетно добивался отказа от Рима и не заметил, что его добилась Цветаева, подарив Мандельштаму Москву.