Выбрать главу

Крым, Армения, «со стыдом и скорбью» отвернувшаяся от «городов бородатых Востока», — форпосты христианства, эллинистического и иудейского мира, а не просто «культуры». О культуре как таковой Мандельштам говорил мало и главным образом о ее статической природе, о свойстве культуры «стоять» в любой момент текущего времени. Культуропоклонники извлекают из культуры канон, и культура всегда ждет повторения пройденного, а вклад личности в культуру, вернее, в историю всегда нарушение канона, разрыв застывающего времени. Мандельштам писал: «“Египетская культура” означает в сущности египетское приличие, “средневековая культура” — значит средневековое приличие. Любители понятия культуры, не согласные по существу с культом Амона-Ра или с тезисами Триентского собора, втягиваются поневоле в круг, так сказать, неприличного приличия. Оно-то и есть содержание культуропоклонства, захлестнувшего в прошлом столетии университетскую и школьную Европу, отравившего кровь подлинным строителям очередных исторических формаций и, что всего обиднее, сплошь и рядом придающего форму законченного невежества тому, что могло быть живым, конкретным, уносящимся и в прошлое и будущее знанием...»

Поэзию Мандельштам считал «внеположной культуре как приличию». Он говорил, что «поэтическая речь бесконечно более сыра, бесконечно более неотделанна, чем так называемая “разговорная”», и утверждал, что поэтическое звучание внеположно культуре, как приличию. А ведь в самом деле: наша речь, наши высказывания в огромной степени зависят от устоявшихся формул, от готовых словосочетаний, навязших в зубах и мешающих прорваться мысли. Слово в поэзии пробивается сквозь тьму готового и застывшего, чтобы в кратчайший срок дать поэтическую мысль. Оно набирает силу, преодолевая препятствия и отбрасывая прочь груды шелухи. Слова соединяются заново в новые словосочетания, чтобы выявить мысль.

Это вовсе не значит, что в поэзии нет готовых элементов. Само слово отрабатывалось веками, пока дошло до нас. Наследство мировой поэзии, включая весь фольклор, принадлежит поэту, лишь бы он мог вместить хоть каплю из него. Сама поэтическая мысль находится в преемственной зависимости от всей истории мысли и от всех, кто когда-либо дышал и думал. Понять и объяснить этого нельзя, но почему-то происходит вспышка, потому что в контакт входит, вошло все накопленное (точнее, сгущенное в крови) время и один-единственный миг, неповторимый, потому что он принадлежит текущему времени, вечный, потому что он остановлен (Стравинский говорил нечто подобное о музыке). Миг вечен для того, кто остановил его и, почувствовав вечность, был награжден чувством поэтической правоты: «как эту выпуклость и радость передать...» Миг воплощается в слово, давным-давно существующее и сказанное впервые. В том-то и дело, что контакт времени и мгновения, личности и мира людей дает новую мысль и новое, впервые сказанное слово. Ложь новаторства в том, что оно всегда скользит по поверхности (почему-то оно всегда новаторство формы, жертвующей мыслью) в поисках резко ощутимой новизны. (Даже Андрей Белый готов был взять заранее данную ситуацию и мысль — в «Серебряном голубе», в «Московском чудаке» — и новизну поднести в построении фразы, которая с необычайной быстротой стандартизировалась.) Такая новизна длится один короткий миг, потому что она не включает неповторимых элементов: соотношения мига и времени, личности и людей и воссоединения собственной мысли и переживания с общечеловеческим фондом.

Ощутивший выпуклость и радость уже получил свою награду. Хорошо, если его слово дойдет до людей, но это от него не зависит, и потому он не может вербовать читателя, а только надеется на дальнего собеседника — «читателя найду в потомстве я»... Если он найдет читателя, произойдет повторный, хотя и ослабленный, миг воплощения. В статье о Виллоне Мандельштам говорит: «Настоящее мгновение может выдержать напор столетий и сохранить свою целость, остаться тем же «сейчас». Нужно только уметь вырвать его из почвы времени, не повредив его корней — иначе оно завянет».