Мандельштам твердо знал, что он принадлежит «другому веку» и никому не приходится современником. Он понимал свое отщепенство, но у него в уме завязли псевдогуманистические выкрутасы из проповеди взаимоуничтожения. Он сомневался в себе: раз все делается для людей, для будущей счастливой жизни, почему же он «один на всех путях» и полон ужаса? Неужели он один прав, а все погрязли в мерзости? Не слишком ли много он на себя берет, противопоставляя себя — себя одного — всем? Отсюда — «усыхающий довесок прежде вынутых хлебов», отсюда ощущение «чужого племени», для которого он должен собирать «ночные травы», отсюда — ранняя «известь в крови», чувство принадлежности к чужому поколению, старшему, ушедшему, обанкротившемуся... (В чем и как оно обанкротилось, я хочу знать... Почему оно не успело ничего противопоставить проповеди зверства?.. Как случилось, что церковь упустила прихожан и мальчика, у которого болел зуб?.. В чем были роковые ошибки прошлого у нас и в чем они сейчас на Западе? Это нужно понять и вовремя взяться за ум. Не идет ли растлевающее влияние не только от Арагонов и Сартров, но и от «охранителей», берегущих свое здоровье, покой, удобства и делающих ставку на счастье для себя, на свое собственное пищеварение?)
В десятых годах Мандельштам был чужд во многих кругах и сферах. У Мережковских его называли «Зинаидин жиденок», менады символистов отворачивались и по первому знаку предводителя могли растерзать. У Герцык, кажется, в мемуарах Ахматова нашла запись с издевательством над молодым Мандельштамом. Ждали, что он будет читать стихи на «башне», и готовились посмеяться над ним и над «бабушкой». Очевидно, была какая-то пожилая женщина, любившая стихи молодого поэта, но в его жизни не участвовавшая. Кто она, я не знаю. Все это естественная драка поколений, «литературная злость» или прилитературная склока. «Жиденок» не чувствовал разрыва с окружающим, потому что в обществе существовали разные круги с разным отношением к людям. Уже образовалось свое «мы», и даже в чужих кругах имелись отдельные люди, поддерживающие «жиденка» и чувствовавшие, что он обладает чувством поэтической правоты. В каждую эпоху бывает чужое и близкое. В десятые годы так и было. Мандельштам девятнадцатого года был полон доверия к людям, весел, легок. В двадцатые годы вся структура общества, стремившаяся к монолитности, и монолитное государство — все это обратилось против нас. Новое для себя чувство отщепенства Мандельштам попробовал перенести из двадцатых годов в десятые, вспомнив, что и там существовали недоброжелатели, люди с пустыми глазами, дамы, устроившие Трианон и предпочитавшие «офицерню» нищему мальчишке. Именно такому переносу из двадцатых в десятые годы чувства отчуждения посвящена «Египетская марка». В десятых годах Мандельштам решил искать корни своей изоляции. (И впоследствии его занимал вопрос, почему одни находят свое место в любом обществе, а другие чувствуют свою изолированность и противопоставленность: он сравнивал отношение Тасса и Ариосто к окружающему миру, которого один боялся до болезни и в котором другой чувствовал себя как рыба в воде.) Но в «Египетской марке» есть деталь, которую никто не заметил: полковник Кржижановский при Временном правительстве ходит с красным бантом, а под занавес едет в Москву и останавливается в гостинице «Селект». Нам сказали, что эта гостиница в первые же дни была забрана для работников Лубянки. Не гвардейцы и банкиры были чужды Мандельштаму, а тот биологический тип, из которого формируются власть и деньги при любом режиме. Дело даже не в том или ином государственном строе. У каждого из них достаточно преступлений, чтобы навеки отвернуться от любого. Для того чтобы отвернуться, вовсе не требуется нашего масштаба преступлений, которые превзошли все, что когда-либо происходило на этой земле. Самое существенное в том, какие люди, ротмистры Кржижановские, получают оптимальные условия для расцвета заложенных в них качеств. Не мешает подумать, какие нужны были качества для того, чтобы выдвинуться в двадцатые и тридцатые годы. Каждое из этих роковых десятилетий выдвигало свой тип людей. Сороковые дали новый типаж, который в значительной степени действует и сейчас. Дала его не война, а послевоенные годы.