К счастью, я дожила до семидесятых годов, когда выдвиженцы «героических эпох» уже сходят на нет. Нынешняя преступная поросль наверх пока не поднимается. Она ждет своего часа, но он, может, и не наступит. Думаю, что старшие, которые сейчас у кормила, не хотят разгула террора и убийств. Они знают, к чему это приводит, и потому осторожны. Молодые, не бывшие свидетелями страшных лет, способны на все, но пока не дорвались до власти... Сейчас переходный момент, и от того, как повернется дальше, зависит все. Есть слабые ростки добра, ослабевшее зло и новое зло, еще набирающее силы. Кто победит завтра, сказать нельзя. И не следует утешать себя тем, что зло ослабело. Оно и ослабевшее способно натворить непоправимые беды. В старину говорили «под занавес»... Необходима невероятная осторожность, чтобы под занавес не совершилось непоправимое, а это может произойти, а также чтобы не прорвалось наверх новое зло, которое готовит новые соблазны и новые слова.
Инерция зла чересчур сильна, а добрые силы беспомощны и пассивны. Охранительские массы ничего не охраняют и подчинятся всякому обороту событий. В этом причина сегодняшнего беспокойства, которым охвачены огромные толпы, а вместе с ними и я, старая женщина, которая уже не узнает развязки. В этом мое единственное утешение.
IX. Стеклянный колпак
На службу в газету «Московский комсомолец» Мандельштам поступил осенью 29 года. Дотянул он там до февраля 30 года. В декабре приблизительно он начал диктовать «Четвертую прозу». Мы снимали комнату у нэпмана, торговавшего на базаре галантереей, которую изготовляли другие нэпманы. Нашего хозяина обложили фантастическим налогом — таким способом подводились итоги новой экономической политики. Нэпман долго и задумчиво считал на счетах и решил, что выгоднее сесть и отправиться в Туруханский край или в Нарым, чем влезать в неоплатные долги, выплачивая налог. Семье при этом оставались кое-какие деньги, которые он успел заранее припрятать, и квартира, выстроенная на имя жены. Он рассчитывал, что, сдавая комнату, семья протянет до его возвращения, а сам он в ссылке получит новую специальность и снова сможет содержать всех — жену и детей. Они, бедные, еще считали нужным содержать жен и семьи... Это были последние могикане, и о них давно забыли... Итак, нэпман решил принести себя в жертву семье, но даже не ощущал свой поступок как жертву, а только как расчет, сделанный на счетах и записанный на клочке бумаги, который он потом разорвал и спустил в уборную.
За нэпманом пришли, и целую ночь мы слушали, как трое молодцев орудовали в соседней комнате, — квартира была, конечно, двухкомнатная с тоненькой переборкой вместо стенки. Мы простились с нэпманом, когда его уводили, и он печально сказал: «Без ремонта не обойтись». В комнате при обыске вывернули паркет, а расход на новую укладку не входил в план и подрывал строго продуманный бюджет. (Бедняга не знал, что через год уже начнется новый голод и резкое падение денег.) На мысль о том, что всегда бывают непредвиденные расходы, нэпмана навели вывороченные в последнюю минуту паркетины. В какой-то щели молодцы нашли кучку червонцев, но мы знали, что эти деньги были сознательно засунуты в очень приметное место, как жертва разгневанному богу. Нэпман заранее договорился с женой, что она отчаянно взвоет, когда обнаружатся червонцы, и мы услыхали ее вполне талантливый вой и искренний визг детей, не посвященных в детали инсценировки. Единственное, чего нэпман не предвидел, это паркета. Он думал, что деньги найдутся сразу и молодчики, удовлетворившись находкой, уведут его. Они так плохо работали, что нашли щель с деньгами под самое утро, уже натворив груду беспорядка. Отсюда — убыток и непредвиденный расход.
После увода хозяина в семье начался разлад — тоже непредвиденный. Семья лишенца, да еще репрессированного органами порядка, имела одно-единственное право, вменявшееся ей даже в обязанность: дети продолжали посещать школу. Их было трое — две маленькие девочки и мальчик постарше. Девочки приспособились к новым условиям. Женщина всегда гибче нежного мужского сословия. Мальчишка, как внезапно оказалось, не мог перенести жизни, которую ему создали в школе учителя и соученики. Целыми днями мы слышали его рев и крики матери, требовавшей, чтобы он взял себя в руки и немедленно стал человеком. Она напоминала сыну, что отец ради него сел в тюрьму и ему надлежит жить, как все, и поскорее начать заботиться о сестрах... Мальчишка выл... Девочки возвращались с вечерней смены полные школьных впечатлений, и мать кормила их свеклой, капустой, кашей. Цены уже начали расти, и мать, вздыхая, перечисляла, что истрачено за день. Утро начиналось с приготовления завтрака: каша и чай особого сорта. На непитательный сушеный китайский лист в этой семье не тратились. Покупалось молоко, и мать разбавляла его на кухне водой. Молоко закрашивало воду легкой мутью. Мальчишка требовал чаю, мать причитала. Затем она гнала его в школу, мальчишка выл... Он выл с утра до вечера, но, к счастью, рано ложился спать. После одиннадцати вопли умолкали, и Мандельштам, выпив своего чая, который я норовила заваривать раз в сутки, а он выл и требовал свежей заварки, ложился на кровать и тихонько лежал, наслаждаясь тишиной. Я погружалась в дремоту, но, чуть подступал первый сон, Мандельштам будил меня: «Надик, не спи...» Я открывала глаза, и он сразу начинал диктовать: «Надик, не спи, ты же можешь встать, когда угодно, а я без тебя не могу...»