Выбрать главу

Пять чувств для Мандельштама были окном в мир, несравненным даром, дающим и знание и наслаждение. Осязание как будто редкое свойство у современного человека, а у Мандельштама и оно было резко развито, и мне казалось, что это признак какой-то особой физиологической одаренности. Встречаясь со мной после разлуки, хотя бы самой краткой, он закрывал глаза и, как слепой, проводил ладонью по моему лицу, слегка прощупывая его кончиками пальцев. Я дразнила его: «Глазам ты своим, что ли, не веришь!» Он отмалчивался, но на следующий раз повторялось то же самое. А дразнить его было незачем: и в стихах, и в прозе он всегда возвращался к чувству осязания. Кувшин принимает у него подлинную форму для осязающей ладони, которая чувствует его нагретость. У слепого зрячие пальцы, слух поэта «осязает» внутренний образ стихотворения, когда оно уже звучит, а слова еще не пришли. «Вспоминающий топот губ» флейтиста — тоже осязательное ощущение, но не пальцев, а губ. Вспоминание (а не воспоминание) и узнавание — основные двигатели поэзии, а «узнает» человек, осязая. В стихах о потерянном слове Мандельштам ищет его пальцами, да притом еще «зрячими». В одном из вариантов стихотворения слово стало «выпуклым» («как эту выпуклость и радость передать, когда сквозь слез нам слово улыбнется»). В окончательном тексте это превратилось в «выпуклую радость узнаванья», то есть в тот самый жест, который я заметила при встречах. Это и было осязание, выпуклая радость, способность кожи чувствовать, видеть и осязать. Меня, как и Цветаеву, при первой встрече поразила изощренная нежность Мандельштама, которую, кроме него, я ни у кого никогда не замечала.

При всей изощренности чувств Мандельштам никогда не забывал, что роль у них только служебная. В «Записных книжках» (то есть на клочках бумаги и в двух-трех уцелевших блокнотах) есть запись: «...пять чувств лишь вассалы, состоящие на феодальной службе у разумного, сознающего свои достоинства “я”». В статье о девятнадцатом веке Мандельштам обвиняет эпоху рационализма в том, что она отвергла «источник света», исторически унаследованный от предков, и превратилась в «огромный циклопический глаз». У глаза не осталось «ничего, кроме зрения, пустого и хищного, с одинаковой жадностью пожирающего любой предмет, любую эпоху»... Сила мыслящего «я» — в способности к отбору, к выбору, правильность которого зависит от критерия, то есть от умения пользоваться источником света даже в такие эпохи, когда он еле мерцает из окружающего мрака и тяжелых выхлопных газов. Это свет во тьме, о котором писал Франк.

В стихотворении «Канцона» Мандельштам, привязанный к Москве, лишенный возможности путешествовать, пригвожденный к ограниченному пространству, искал способа вырваться на простор. Впоследствии — в Воронеже — он говорил, что смена времен года равносильна путешествию, но в Москве, живя в Старосадском, он нашел другой выход. Он решил в тысячи раз усилить зрение, чтобы увидеть даль. Удлиняет зрение особое устройство глаза хищной птицы, дающее ей огромный кругозор, а также простой полевой бинокль. На острове Севан, где мы жили за год до Старосадского, мы заметили, что стекла увеличивают интенсивность цвета, делая его, как я бы сказала, простым и наивным. Старик Хачатурьян, один из армянских ученых, встреченных нами на острове, радуясь своей игрушке, расхваливал непревзойденное качество биноклей Цейса. «Египтологи и нумизматы» — армянские ученые, с которыми мы встретились на Севане. Они со всех сторон земного шара съехались к себе на родину. Эти оказались настоящими европейцами и в гораздо большей степени походили на ученых, чем те, с которыми мы сталкивались в Москве, преимущественно в общежитиях и санаториях Цекубу. Подобный тип гуманитария был у нас уничтожен, а может, и всегда представлял редкостное явление. Мандельштам мне говорил, что семинар Тураева посещало всего два-три человека. Сейчас гуманитариями даже не пахнет, и среди них развилась толпа оголтелых женщин, гордящихся степенями и званиями, а также количеством непереваренной информации в черепной коробке. Женщины твердо знают всё, что знают. В других науках они поскромнее, да и мужчины там лучше. Во всяком случае, они несравненно человечнее, чем в период двадцатых годов. По ученому сословию метла мела без устали все пятьдесят лет, и начала она с гуманитарных наук. Вузы подвергались разгромам несчетное количество раз. Не увидал бы сейчас Мандельштам и нумизматов — они попробовали возродиться, но их прикончили: древняя деньга что-то вроде валюты и должна быть использована с пользой и разумом.