Ночное солнце, солнце Эреба, солнце вины и гибели принадлежат к другому ряду — греха, преступления и возмездия. У Нерваля — черное солнце меланхолии, идущее, как мне думается, от Дюрера. Нерваля любила Ахматова и часто его поминала. Особого отношения к Нервалю у Мандельштама я не заметила, а меланхолия была ему предельно чужда, так что и Лурье и Иваск не правы, возводя черное солнце, которым бредили в десятые годы, к Нервалю. В комментарии приводятся другие источники «черного солнца», несравненно более близкие Мандельштаму, чем Нерваль. Это «Слово о полку» и Аввакум (книга-спутник). Но как можно забывать основной образ тьмы, которая настала в шестом часу «и продолжалась до часа девятого», «и померкло солнце» — ведь именно под этим солнцем родился еврейский мальчик: «...я проснулся в колыбели, черным солнцем осиян». Судьба еврейства после начала новой эры была для Мандельштама жизнью под тем черным солнцем. Я еще посоветовала бы посмотреть значение слова «черный» у Мандельштама, вероятно, вполне следующее традиции и всегда означающее мрак, тьму, гибель, небытие: хлопья черных роз — о смерти матери, черный парус, черный бархат всемирной пустоты, черный лед стигийского воспоминания, черная Нева и черные сугробы революционного Петербурга... Солнце — свет, жизнь, человек, мужественность (по Платону)... Когда солнце сочетается с чернотой, как в строчке о черни, хоронящей ночное солнце, или солнца не видно («Не видно солнца, и земля плывет») — жизнь идет на убыль, к концу, к сумеркам свободы...
У Мандельштама была довольно большая «упоминательная клавиатура», как он выразился в «Разговоре о Данте», но мне смешно, когда его делают то знатоком всех хтонических божеств, то дурачком, который даже слово «весна» узнал от Вячеслава Иванова. В России даже сниженное образование начала века было довольно пристойным. Не только Мандельштам, но и я, когда он впервые прочел мне стихи про «выпуклый девичий лоб», знала диалог Платона, где он уподобляет поэта пчеле, собирающей мед. Это диалог «Ион», откуда прямо взяты из закромов памяти «мед и молоко», которые черпаются прямо из рек, и мед, собираемый поэтами — «слепыми лирниками». Почему знаток Вячеслава Иванова, написавший про пчел у Мандельштама, не заметил, что в переводах Алкея и Сафо ничего не говорится о Гомере, слепом лирнике, а именно о нем идет речь в диалоге «Ион». Автор «вячеславо-ивановской» версии советует читать то, что читал Мандельштам. Совет хороший, но не следует ограничивать круг Мандельштама одними мэтрами десятых годов, а тщательно пересмотреть поэтов, в первую очередь русских, запомнить цитатку: «Счастлив золотой кузнечик, что в лесу куешь один» (Мандельштам не сомневался, что цикада кузнечик) — и собрать хотя бы минимальные сведения о кругозоре молодого человека десятых годов и об обстоятельствах жизни самого Мандельштама. Ведь этот ученый запросил одного московского исследователя о том, когда венчался Мандельштам. Прошу прощения, но такого с нами никогда не было, если не считать, что нас благословил в греческой кофейне мой смешной приятель Маккавейский, и мы считали это вполне достаточным, поскольку он был из семьи священника. Тот же Маккавейский в той же кофейне в тот же день, когда мы отдыхали после хорошо проведенной ночи, подсказал Мандельштаму слово «колесо» для наших брачных стихов. В этом частичная правда показаний Терапиано, приведенных в комментариях к первому тому. Остальное беллетристика. Особенно речь Мандельштама о том, как он пишет стихи. Что же касается до скрипучего труда, который омрачает небо, то это предельно его высказывание. Даже то, что я размалевываю какие-то холсты по народным рисункам в Купеческом саду, казалось ему чрезмерным и насильственным трудом, а на самом деле это было забавой моего табунка художников. Так начался наш брак или грех, и никому из нас не пришло в голову, что он будет длиться всю жизнь. Тогда была юность без мыслей о черном солнце, но юность не успела кончиться, когда снова нахлынули эсхатологические предчувствия.