Выбрать главу

Да и беда у них общая с тысячами тысяч так называемых «безгрешных»: они не хотят виниться, они хотят обвинять…

«Все мы…» — как сказала Н. Я., виновны в переоценке ценностей и капитуляции перед варварской идеологией 20 — 30-х годов.

Все мы виновны в капитуляциях и откатах 60 — 70-х годов. И тем виновнее, чем меньше бед нам угрожало за наше неповиновение.

Сейчас мы вылезаем из нашего общего помрачения, и мера освобождения от него измеряется мерой признания своей вины. Мы очень хотели выжить и хорошо выглядеть при этом — во что бы то ни стало.

Во что бы то ни стало — не надо… Но это каждый решает для себя. А общий итог подводить рано.

Если он будет положительным — и, объединившись в искреннем покаянии, мы вернемся в лоно мировой и национальной культуры, — мы убережем наших детей от предательств и сохраним с ними связь, мы восстановим общность не только левых с левыми, но и левых с правыми: одна страна, одна культура — делить нечего.

***

Н. Я. родилась почти с веком — 30 октября 1899 года, в Саратове. О детстве и родителях вспоминала редко — это было из другой жизни. Отец — присяжный поверенный, мать — врач. Родители возили ее в Германию, Францию, Швейцарию, где, играя с детьми, она легко входила в стихию чужого языка. Хорошее гимназическое образование (по настоянию отца Н. Я. сдала экзамен за мужскую гимназию) позволило сдать экстерном за университет (в начале сороковых) и защитить диссертацию.

Почти так же, как в филологии, она свободно ориентировалась в естественных науках, в русской философии и отечественной истории, ей вовсе не чужда была (как многим гуманитариям) математика, и если она забывала геометрическую формулу, то доказывала теорему. В живописи и поэзии она была не просто знатоком, но, если хотите, законодателем. А если не хотите — интересным собеседником, не всегда терпеливым. По-разному говорила с профессионалами и разговорщиками от литературы и искусства, с профессионалами — жестче, но в обоих случаях — с пониманием и сочувствием. Дураков не любила. Упорствующих выпроваживала.

В печати высказывалось мнение, что Н. Я. как человек и писатель была следствием и порождением двух поэтов, с которыми ее жизнь была связана неразрывно: Мандельштама и Ахматовой.

Это неправильно. Она равновелика Осипу Мандельштаму в своем подвиге. Будь все иначе, мы не имели бы ни великого поэта, ни чудовищного опыта выживания культуры в XX веке, ни гениального и единственного в своем роде истолкования нашего печально-исторического времени.

Жизнь моя, писала Н. Я., начинается со встречи с Мандельштамом. Первый период — совместная жизнь. Второй период я называю загробной жизнью… Но не в вечности, а в невероятном мире могильного ужаса, в котором я провела пятнадцать лет (1938 — 1953), а в целом — двадцать лет непрерывного ожидания (1938-1958). Третий период — с конца пятидесятых годов, когда я получила право называть свое имя, объяснять, кто я и о чем думаю.

В годы «невероятного мира» Н. Я. не включила ни вторую половину 20-х — первую 30-х, когда О. М. был вычеркнут из литературного процесса (ему назначили пенсию), ни Чердынь (с дорогой — туда и обратно), где он выбрасывался из окна, ни Воронеж, с его изоляцией, безработицей и милицейским окошком в недоступный мир неподнадзорного существования.

А кому она могла объяснить, кто она и о чем думает, после 1958 года? Нескольким близким людям, и так ли уж всем без риска? Нет, к этим двадцати годам надо прибавить еще десять, как минимум (за счет 20-30-х), и двадцать последних (60 — 70-е). Н. Я. так и не вышла из «невероятного мира» (кровавой и коварной войны с народом и его цветом — интеллигенцией). И ее друзья успокоились за нее, может быть, только у церковных стен, где мир загробный, в смысле — вечный, проходит так близко, что приобщает к катарсису.

Ей это чувство давалось редко. Она была человеком остросоциальным и, когда перестала бояться за себя и О. Э. (все было или издано, или надежно спрятано), продолжала бояться за друзей. И делала все непозволительное (зарубежные публикации, встречи с иностранцами), преодолевая смертельный страх. Отсутствие страха — патология, говорила она. И называла тех, кто гордится этим, непугаными идиотами.

Но она знала разницу между просто «плохо» и нашим «седьмым горизонтом», между временем «сравнительно вегетарианским» (когда сажают не всех подряд) и сталинщиной. И считала, что ей очень повезло. Наверно, она была права.

***

Я познакомился с Н. Я. в начале ее «третьего периода». Она «уволилась», как всегда, недобровольно, не доработав нескольких лет до полной пенсии. И, прописавшись в Тарусе у Оттенов, ездила в Москву добиваться реабилитации О. М. В Москве, как и в прошлые годы, жила у Василисы Георгиевны Шкловской. В. Г. приезжала с семьей на лето в Тарусу и селилась поблизости. Это была попытка восстановить хоть какое-то подобие жизни, склеить первый и третий периоды.

— Не рассчастливливайтесь, Наденька, — улыбалась В. Г. — Мы выжили только потому, что не были оптимистами.

В Тарусе в то время, кроме Оттенов, жили Паустовские, Аля Цветаева, дочь Марины, и отдельно, за забором — Анастасия, сестра Марины, поэт Аркадий Штейнберг с семьей, за рекой — Поленовы, а на лето приезжали Николай Заболоцкий, Николай Степанов, Фрида Вигдорова, другие писатели и художники. Ссыльные, бывшие ссыльные, просто интеллигенты составляли здесь «кланы» в духе лучших традиций окраинных «городков империи». Таруса выглядела именно таким городком, воздух которого делал человека свободным. Хотя была она окраиной всего лишь области — не страны, — а бездорожье, отделявшее ее от начальства, не превышало 60 верст.