Выбрать главу

Я теперь еду в Париж, но дней через десять буду в Содене, местечке между Франкфуртом и Висбаденом, где, по совету Здекауера, буду пить воды. Так как это в двух шагах от Дармштадта, и вы мне очень хвалили здешних собак, то пришлите мне письмо к тамошнему вашему знакомому обер-ферстеру, — рекомендуйте меня. Я вам очень буду благодарен. Я был очень занят в последние дни моего пребывания в Петербурге. Я оставил Писемского опасно больным и сильно беспокоюсь о нем. Напишите мне непременно, как вы живете-можете, и что делает серпуховская покупка? Я узнал, что графиня М. Н. Толстая с братом едет заграницу; известите пожалуйста, куда именно. Поклонитесь от меня вашей жене и милейшему Борисову, которого от души благодарю за его последнее любезное письмо. Пишите мне во Франкфурт, poste restatne. Это вернее всего и не франкируете писем, как и я этого не Франкирую. Впрочем я, не дожидаясь вашего письма, напишу вам из Парижа, расскажу, как и что я нашел. От дороги грудь моя опять расстроилась, и я кашляю мучительно. Но я надеюсь, что я теперь отдохну хорошенько, и все это пройдет.

Увидите дядю, дайте ему знать обо мне: я ему напишу из Парижа. Да присылайте мне, что будет вам напевать ваша Муза. Крепко жму вам руку и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

Из Содена он писал от 1 июня того же года:

Милейший Фет, спешу извиниться перед вами, хотя я, как говорится, без вины виноват. Письмо ваше находилось на почте, но господа чиновники прочли: Фургенев, если б я, соображая в одно и то же время и вашу аккуратность, и связный почерк, — не полюбопытствовал и буквы Ф, пропало бы ваше письмо! Но теперь я получил, извиняюсь и благодарю. Благодарю за память и за письмецо к Herr Baur'у, которым непременно воспользуюсь. Сообщаемые вами известия меня очень интересовали. Но то, что вы мне сообщили о болезни Николая Толстого, глубоко меня огорчило. Неужели этот драгоценный, милый человек должен погибнуть? И как можно было запустить так болезнь! Неужели он не решился победить свою лень и поехать за границу полечиться! Ездил он на Кавказ в тарантасах и черт знает в чем! Что бы ему приехать в Соден! Здесь на каждом шагу встречаешь больных грудью: Соденские воды едва ли не лучшие для таких болезней. Я вам все это говорю за две тысячи верст, как будто слова мои могут что-нибудь помочь… Если Толстой уже не уехал, то он не уедет. Вот как нас всех ломает судьба; поневоле повторишь слова Гетё в Эгмонте:

«Und von unsicht baren Geistern gepeitscht gehen die

Sonnenpferde der Zeit mit unseres Schicksals leichtem

Wagen durch, und uns bleibt nichts als muthig,

die Zuegel fest zu halten und bald rechts, bald links,

vom Steine hier, vom Sturze da, die Reder absulenken.

Wohin es geht, wer weiss es?»

Und wenn es zum Tode gehen soll — прибавлю я; тут ничем не поможешь и ничем не удержишь бешеных коней.

Нет, я думаю вообще, что ваше воззрение на моего брата справедливо. Однако вы не могли оценить одну его сторону, которую он выказывает только между своими, и то когда он ничем не стеснен, — а именно юмор. Да, этот русский француз большой юморист, — верьте моему слову, — я от него хохотал (и не я один) до велики в боку. Но ум у него весьма обыкновенный. Это между нами, как само собою разумеется. Мне приятно, что Первая любовь нравится Толстым: это ручательство. Приделал же я старушку на конце, во-первых, потому что это действительно так было, а во-вторых, потому что без этого отрезвляющего конца крики на безнравственность были бы еще сильнее.

Милому Ивану Петровичу пожмите крепко руку за его любезные строки. Я часто переношусь мыслью в ваши вран и воображаю себя сидящим на широком балконе Новосельского дома. Это хорошо, что вы поступили в благородный цех шахматистов, лучшего учителя, чем Иван Петрович, вам не нажить. Я переехал из Hôtel de l'Europe, где меня обирали как липку, и поселился в маленьком домике, стоящем лицом к широкому пестро — зеленому полю, — у одной немки, добродушной до невероятности. Пишите мне просто в Соден, возле Франкфурта-на-Майне, На почте меня знают. Обнимаю вас и Борисова и кланяюсь всем.

Преданный вам Ив. Турргенев.

P. S. Если Николай Толстой не уехал, бросьтесь ему в ноги, а потом гоните его в шею заграницу. Здесь, например, такой мягкий воздух, какого в России никогда и нигде не бывает.

Вероятно, в ответ на какой-либо восторженный отзыв мой о его таланте, Л. Толстой писал от 20 июня 1860:

Не только не обрадовался и не возгордился вашим письмом, любезный друг Аф. Аф., но ежели бы поверил ему совсем, то очень бы огорчился. Это без фразы. Писатель вы, писатель и есть, и дай Бог вам и нам. Но что вы сверх того хотите найти место и на нем копаться, как муравей, эта мысль не только должна была придти вам, но вы и должны осуществить ее лучше, чем я. Должны вы это сделать потому, что вы и хороший, и здраво смотрящий на жизнь человек. Впрочем, не мне и теперь докторальным тоном одобрять или не одобрять вас: я в большом разладе сам с собою. Хозяйство в том размере, в каком оно ведется у меня, давит меня; юфанство где-то вдали виднеется только мне; семейные дела, болезнь Николиньки, от которого из заграницы нет еще известий, и отъезд сестры (она уезжает от меня через три дня) — с другой стороны давят и требуют меня. Холостая жизнь, т. е. отсутствие жены, и мысль, что уж становится поздно, — с третьей стороны мучает. Вообще все мне нескладно теперь. По причине беспомощности сестры и желания видеть Николая, я завтра на всякий случай беру паспорт за границу и, может быть, поеду с ними; особенно ежели не получу, или получу дурные вести от Николая. Как бы я дорого дал, чтобы видеть вас перед отъездом, сколько бы хотелось вам сказать и от вас узнать, но теперь это едва ли возможно. Однако, ежели бы письмо это пришло рано, то знайте, что мы поедем из Ясной в четверг, а скорее в пятницу. — Теперь о хозяйстве: цена которую с вас просят, недорога, и ежели место вам по душе. то надо купить. Одно, зачем так много земли? Я трехлетним опытом дошел, что со всевозможною деятельностью невозможно вести хлебопашество успешно и приятно более чем на 60-ти, 70-ти десятинах, т. е. десятинах по 10-ти, 15-ти в поле (в 4-х). Только при этих условиях можно не дрожать за всякий огрех, потому что вспашешь не два, а три и четыре раза, за всякий пропущенный работником час, за лишний рубль в месяц работнику, потому что можно довести 15 десятин до того, чтоб они давали, 30, 40% с капитала основного и оборотного, а 80, 100 десятин — нельзя. Пожалуйста не пропустите этого совета мимо ушей, это не так себе болтовня, а вывод, до которого я дошел «боками». Кто вам скажет противное, тот или лжет, или не знает. Мало того, и с 15-ю десятинами нужна деятельность, поглощающая всего. Но тогда может быть награда, одна из самых приятных в жизни, а с 90 десятинами есть труд почтовой лошади, и не может быть успеха. Не нахожу слов обругать себя, что я раньше не написал вам, тогда бы вы верно приехали. Теперь прощайте. Душевный поклон Марье Петровне и Борисову.

Л. Толстой.

От 28 июня 1860 он писал из Москвы:

Любезный друг Аф. Аф., я позволил себе без вашего позволения попросить от вашего имени хозяйку г-жу Сердобинскую поместить наши две кареты до зимы, или до того времени, когда будет случай. Я, кажется, поеду с сестрой заграницу. От братьев со времени отъезда нет писем. Обнимаю вас и Ивана Петровича, кланяюсь Марье Петровне. Я напишу вам из заграницы, и вы пишите, — ежели скоро, то в Соден. Ежели будете писать Сердобинской, то подтвердите ей о каретах.