Выбрать главу

Александра Валерьевна не спеша вынула изо рта орех, изображавший опухоль щеки, и, скинув платок с головы, сказала улыбаясь: «Нину Васильевну не узнали, а меня?» Врачиха уставилась на нее, раскрыв рот, и не сразу, видно, поверила своим глазам. Потом она страшно рассердилась и чуть ли не выгнала Александру Валерьевну, которая спокойно пошла к выходу, извиняясь, что задержала ее. «Глупые, неуместные шутки, — кричала врачиха ей вслед, — мне не до вас, барыньки, когда я занимаюсь делом».

И она уехала из усадьбы, не зайдя в дом пообедать как всегда, не простившись с хозяевами. Нина Васильевна извинялась у нее без конца, но врачиха долго оставалась обиженной.

Такие выступления Нины Васильевны меня очень волновали, я радовалась за нее, гордилась ею, но всегда мучилась каким-то непонятным мне тогда чувством. Мне было неприятно, что все смотрят на нее, восхищаются ею, говорят о ней… Мне хотелось увести ее от всех куда-нибудь, запрятать подальше от всех, чтобы я одна могла смотреть на нее, одна понимать все ее совершенства, замирать от блаженного созерцания их. И чтобы она смотрела на меня одну, меня одну слушала. Я очень страдала, не понимая тогда, что это была самая обыкновенная ревность. Я впадала в мрачность, не понимая ее причины. «Мировая скорбь», — смеялась сестра Маша, которая привыкла к моим внезапным приступам меланхолии и не придавала им значения.

Но Нина Васильевна всегда замечала все перемены моих настроений. Она знала, что они зависят от нее, поэтому они беспокоили ее, тревожили, что мне было очень приятно и чего я, по правде сказать, добивалась, преувеличивая при ней свою мрачность, удаляясь от общества, не принимая участия в прогулках, в танцах, пока Нина Васильевна не устраивала разговора наедине, не вызывала меня на объяснение. Тогда я со слезами упрекала ее в том, что совсем не вижу ее одну, что она не позвала меня тогда-то, не посмотрела на меня так-то, не сказала мне того-то… Нина Васильевна, внимательно выслушав меня, кротко объясняла недоразумение, никогда не сердилась на сцены, что я ей устраивала, напротив, жалела меня, сама расстраивалась, чуть не просила у меня прощения. Она привлекала меня к себе, целовала, утирала мои слезы и нежно говорила: «Не выдумывай себе мучений, моя девочка, не страдай, пожалей хоть меня, мне так больно за тебя». Наши объяснения кончались всегда тем, что я, рыдая, целовала ее руки, просила прощения и обещала никогда, никогда больше не сомневаться в ней, не страдать и ее не мучить.

Нина Васильевна всем очень нравилась, у нее были поклонники и поклонницы без числа. Но я знала, что я ей была ближе и дороже всех, и эта уверенность была для меня счастьем несравненным.

От других я старательно скрывала мое исключительное отношение к Нине Васильевне, вероятно, из страха профанировать свое чувство. Она тоже не выделяла меня среди других. И это скрывание чувств придавало романтичность нашей любви, которая в те молодые годы всецело заполнила мою душу.

На второе лето мы из деревни от Нины Васильевны поехали на Кавказ — я с двумя сестрами и с двумя братьями. Эта поездка была нам обещана давно после окончания нашего учения. Я радовалась ей ужасно. Мне только отравляла эту радость разлука с Ниной Васильевной, она была беременна и мучилась предчувствием, что не выживет. Наше прощание с ней было раздирающим, так как мы обе считали его последним. Когда я не получала от нее два-три дня письма, я впадала в отчаянную тревогу и во мне угасал интерес ко всему — и к природе, и к людям.

Мы провели на Кавказе около трех месяцев. Жили в Кисловодске, там сестры проделывали курс лечения нарзаном, объехали Минеральные Воды, спустились во Владикавказ, оттуда по Военно-Грузинской дороге в Тифлис, оттуда от жары спасались в Боржоме, вернулись опять в Тифлис и — в Москву.

Я была в совершенном упоении от нашего путешествия, но ни на один день не забывала о Нине Васильевне. Писала ей каждый день и ежедневно бегала на почту за письмами от нее. В начале августа Нина Васильевна благополучно родила сына, и я, успокоенная, отдалась новым впечатлениям и от природы, и от людей.

А впечатлений было очень много, и они были совсем для меня новы. В Кисловодске у нас неожиданно образовался большой круг знакомых, мы много ездили верхом кавалькадами, на пикники, поднимались в горы, танцевали на балах в курзале.

У нас в доме бывало много молодежи, кто ухаживал за Машей, кто за мной. Два молодых человека сделали мне предложение официально. Одному я отказала, а другому — доктору — медлила дать решительный ответ, так как сама не знала, что я к нему испытываю. Он заражал меня своей страстной влюбленностью, и на меня действовало то, что он так настойчиво добивался, действовали сцены ревности, которые он мне делал, постоянные объяснения на свиданиях — их очень трудно было устраивать, так как он как главный врач в Кисловодске был очень занят, и его все знали. Мы встречались тайно от всех, в парке на несколько минут, у источника, по дороге к ванным, передавали записочки друг другу или обменивались несколькими словами. Мне нравилось особенно, что это происходило в тех местах, где встречался Печорин с княжной Мери еще так недавно, казалось мне, так как Кисловодск и Пятигорск оставались совсем такими, как были при Лермонтове. Домик княжны Мери, розовый куст под ее окнами в цвету, аллея пирамидальных тополей, развесистые деревья в парке, в тени которых сидел Лермонтов…