Двери распахивались изнутри, мы вбегали в залу, обходили дерево — оно было большое, очень высокое, до потолка, — и рассматривали вещички, развешанные на елке, узнавали прошлогодние и искали новые. Но главное, мы торопились заглянуть под дерево: под ветвями его, мы знали, лежали подарки, как бывало на нашей елке наверху. На этот раз под елкой лежали свертки в белой бумаге, перевязанные ленточками, на них написаны были наши имена. Я бросилась развязывать свой пакет, хотела сорвать обертку, но Иван Карлович следил за тем, чтобы мы аккуратно развязывали их, на следующей обертке стояло «передать Сереже» или у Миши «передать Кате»… Три, четыре обертки, пока наконец ты найдешь окончательно свое имя. Эти «немецкие сюрпризы», измышленные Иваном Карловичем, показались нам совсем не забавными. Они только раздражали.
Елка у нас всегда устраивалась в сочельник, когда мы возвращались из церкви после всенощной. В этот вечер она горела недолго. Гостей не было, мы не бегали, не танцевали, а старшие были серьезно и торжественно настроены. Нас скоро услали спать, и мы, нагруженные подарками, о которых уже с осени мечтали, охотно шли к себе наверх. Там мы их долго разбирали, рассматривали, убирали их на ночь и ложились спать не торопясь. Завтра можно было поспать подольше, завтра — первый день Рождества.
На другой и на третий день вечером елка снова зажигалась и горела так долго, что на ней приходилось менять свечки. Я это очень любила делать, это было трудно и ответственно; надо было засветить восковую свечку и, разогрев ее с другого конца снизу, прилепить к еловой ветке (тогда еще подсвечников не было). Я — только на нижних ветках, на верхних — Сережа, самый большой из нас ростом. Но даже став на табуретку, он не доставал до верху.
В эти дни к нам приезжали дети в гости, и тогда около елки старшие сестры устраивали для нас игры; мы ходили, взявшись за руки, вокруг елки (петь никто из нас не соглашался), бегали, разрывали хлопушки, наряжались в бумажные костюмы, и я бывала в восторге, когда мне попадались жокейская фуражка или треуголка, а не женский чепчик или шляпка. Меняться у нас не полагалось, если мне попадался женский убор, я не надевала его и выходила из игры, надув губы.
Три дня мы праздновали сплошь, остальные четыре дня ученье бывало только утром до двенадцати. Первый день был нашим самым любимым. Мы, нарядно одетые в новые платья и новые башмачки, проводили весь день внизу около елки, играли в новые игрушки и присутствовали при приеме гостей матерью и старшими. Старшие братья отсутствовали, самый старший, Вася, — во фраке, Сережа — в парадном гимназическом мундире — разъезжали с визитами по родным и знакомым.
В этот первый день к нам с утра до вечера приезжали поздравители. Смена их — обыкновенно гости оставались не больше десяти минут — казалась нам страшно интересной. Почти исключительно мужчины, большинство во фраках и в белых галстуках, у двух пожилых были даже большие звезды на груди за отворотами фрака. Всех гостей провожали в гостиную, где моя мать сидела на диване. Мужчины подходили к ручке матери; пожилых она целовала в голову. И все при этом говорили: «С праздником Рождества Христова», «Позвольте вас поздравить» или еще: «Честь имею поздравить вас…» Приезжало очень много священников из наших двух приходов, с двух кладбищ: Даниловского, где хоронили Королевых, и с Пятницкого, где хоронили Андреевых, очень важный батюшка из Кремля и другие. Когда лакей докладывал: «Батюшка из Петровского парка» или «Батюшка из Казанского собора», мать моя шла к себе в комнату и брала там заранее приготовленную трехрублевую бумажку, непременно совсем новенькую, в четыре раза сложенную, рублевую для дьячка.
Священник надевал епитрахиль, выправлял из-под нее длинные волосы и, становясь перед образом, пел: «Рождество твое, Христе Боже наш». Мы прикладывались к кресту следом за матерью и целовали руку священнику. Он поздравлял нас с праздником, мы отвечали все зараз: «И вас, батюшка». В это время мать возможно незаметнее вкладывала ему в руку «зелененькую», которую он ловко подхватывал и опускал в карман.