Выбрать главу

…Измытарюсь, истлею в казенном гробу,

Не оставив ни строчки…

Догорает светец, воткнутый в стену над изголовьем. Зимовье медленно погружается в полумрак. Жарким тягучим светом исходят угли в каменке. Сверчки верещат за вьюшкой. Отходит в небытие день — еще один день из вереницы дней, — бесконечной вереницы, бесконечных дней, ушедших, будто в никуда, долгих лет… Бесконечных лет бесконечных несчастий моей семьи…

Над тайгой, над беспредельными снегами идет с ледяных морей шторм. За оконцем, в холодном вьюжном мире лютует Сивер и злобствует пурга…

В зимовье тепло. Мирно верещат сверчки. Миротворен густой запах трав, — но нет, нет мира в душе! И нет покоя…

«….Мысли как черные мухи

Всю ночь не дают мне покоя.

Пляшут они и кружатся

Над бедной моей головою…

Только прогонишь одну –

Глядишь — уж приходит другая…»

…Не слова Великих Авторов, не мелодия их — собственные мысли толкутся мохнатыми мухами–чудищами, уносят остатки покоя…

…В последние месяцы убегаю от людей.

Встаю на лыжи и ухожу за сотню километров от Ишимбы в одно из моих зимовий. В это вот. Скрытое в таких дебрях, что только матерый чалдон–соболятник может знать пути к нему…

Люди не раздражают меня. Хотя за годы ишимбинской жизни я отвык от людской толчеи и беспредметного трепа. Ко мне не забегали неинтересные мне люди, даже на обжитую Ишимбу — делать им у меня было нечего. А добраться до меня в одном из моих схоронов–зимовий дело для бывших горожан почти немыслимое: нужны были опыт тропы и силы. Много сил. Сил же у большинства было мало. Опыта — еще меньше.

Нет. Люди не раздражали меня. Просто не хотелось беспредметных разговоров на набившие оскомину «животрепещущие» темы. А параши летали в воздухе, как конфетти на старом школьном вечере. Люди были взбудоражены смертью Сталина, подогреты развалом режима ссылки, распалены падением Берия. База для летающих параш была благодатна. Но от жестяного звона этих «сосудов» разламывало голову.

И я уходил в тайгу. Благо камеральной работы было очень много.

…Здесь, в зимовье, было хорошо. Кромешная тишина хранила мой мозг. Не давала ему разгреметься. Тепло каменки успокаивало. Сверчки плели из тишины и тепла бесконечную спасительную нить смысла. Все вместе лечило меня от «потустороннего» мира, укрывало от надвигавшихся взрывов страстей, позволяло сосредоточиться на главном, — возможно, ценном, необходимом. Долгий и горький опыт научил меня избирать оптимальные пути движения моих страстей. Тратить их на дело. Много позднее жизнь подтвердила правоту моего выбора. Много позднее…

…Светец догорает.

Глаза слипаются. Закрываю книгу…

И прежде чем лучине дымно угаснуть и потопить зимовье в сумрачной темени вьюжной ночи, успеваю вглядеться в стянутое судорогой безмерной усталости лицо на карандашном портрете, похожее мучительно выражением глаз на отцовское, многие годы назад подсмотренное мельком и навсегда запечатленное в памяти моей на безымянском свидании… с братом его Тимоти Хенкеном… Или… не похожее… Я начал забывать лицо отца — его черты, его выражение, — но не глаза — нет! Встреча с Тимоти вернула их мне.

Французы говорят: маленький отъезд — это всега маленькая смерть. А если «отъезд» продолжается четырнадцать лет? Какой мерой тогда измерить смерть? А если я не вижу отцовых глаз двадцать четыре года?!

…Вглядываюсь в лицо, словно уплывающее в вечность и вспыхивающее в самый последний миг резким боковым светом. До боли близкое. И безнадежно далекое. Смотрю в глаза — напряженные и вопрошающие. Взгляд их пронизывает. В нем отблески апокалипсических гроз и мука безответных вопросов. Всегда кажется, что это не мой карандашный набросок, а он сам — воскресший или вовсе бессмертный — смотрит пристально. И требует ответа. И что я отвечу ему — только это он и будет знать, — он, имеющий право знать все.

Я должен говорить ему правду. Одну правду. Ничего, кроме правды. Но что ответить, если сам я ничего не знаю, если сам ничего не объясню себе самому… И сам ежечасно обращаюсь к нему с вопросами, которые гложат мозг и травят душу…

Его изображение я пронес через этапы и шмоны. Не знаю почему, по какой иезуитской логике листок с его портретом обязательно отбирали, как отбирали готовальню и те необходимые мелочи, без которых я не мог выполнять мою работу. Но если, отбирая, все вещи кидали на столы или клали на землю, то портрет выбрасывали. После объяснений с конвоем или дежурными надзирателями вещи возвращали. Портрет никто никогда не поднимал. Я сам только. Тогда я уже зналг что это — не просто тупость, возможно, совсем не тупость…