Да. Отца уже давно не было. А они все приходили ко мне. И словно происходило это не в моей лаборатории на Дмитровском шоссе, а в… камере следователя, начинали деловито припоминать события его жизни, его действия, поступки, сказанные им слова — будто показания давали. Стереотип их поведения не сразу открылся мне: надо было всех их послушать и самому разобраться во всех этих психологических нагромождениях, причёсанных под благопристойность поминания отца и опрысканных вежеталем «естественной заботы» о… моем, оказывается, будущем — «…сына уважаемого всеми нами дорогого нам Залмана Самуиловича…»
Из рассказов — «показаний», большей частью случайных, иногда беспорядочных, но всегда для меня неожиданно интересных, ничего, казалось бы, не складывалось: осколки разбитого вдребезги зеркала напоминали они… Но… Время шло. «Осколки»' накапливались. Незаметно из этой хаотической россыпи мозаичных камешков вселенской памяти, как из цветной светящейся загадочно смальты выкладывалась новая картинка жизни, а потом и панорамка неких неизвестных мне ранее дел и чувств отца. Не всегда неожиданных для меня, но постоянно интересных свежими эпизодами, деталями, оттенками. Между прочим, сам дух «показаний» сначала раздражал меня. Период досады на самого себя за безропотное выслушивание именно показаний длился довольно долго, хотя, конечно, я не позволял себе выдавать собеседникам мои эти досадные чувства. Я благодарен им был за рассказы об отце.
Когда «осколки» раскладывались в очередную панораму прошедшего, рассказчики, будто на самом деле давшие исчерпывающие показания, вздыхали облегченно, освободившись, наконец от отягощавшего их бремени подспудной ответственности и тревоги /быть может даже — вины?/ Которая постоянно беспокоит, преследует даже людей пожилых или умирающих — много видевших и довольно переживших. Тревоги из–за реальной, мучительно переживаемой возможности не успеть поделиться с близкими чем–то очень значительным, выстраданным. Безусловно, важным очень и только одним им пожилым или умирающим — известным Секретом Жизни. Крайне необходимым потомкам концентратом мыслей, откровений, рецептов… Ну и напутствий, конечно…
«…Полно, люди! Трагическое это все заблуждение: «до лампочки» потомкам Вашим все Ваши напутствия вкупе с секретами. Ни хрена им не надо ровным счетом, кроме Ваших квартир, кроме дач, кроме… Обойдутся они этим Вашим наследством, как–нибудь!» Так, или примерно так хочу я крикнуть им… Но это–то как раз совсем не так… Не совсем так… Не всегда… Это — как Вера, как Надежда: вдруг необходимо?… Вдруг…
Я пытался как–то всех приходящих ко мне на Дмитровское шоссе рассказчиков классифицировать по их отношению к отцу, по глубине и характеру их воспоминаний о нем, по тону отношения ко мне самому, по периодичности их посещений моей особы «по месту службы» /домой к нам почти никто из них не заходил — не решались, как оказалось: страшились «тени отца Гамлета»?; представьте — страшились! Или еще чего–то боялись — черт их знает, чего/.
Некоторые рассказчики больше никогда не приходили. Я благодарил их мысленно за память об отце. Завидовал им, успевшим… Был рад за них: посеянное ими в памяти, в душе моей ветры времени не иссушат; придет час, семена прорастут в воспоминаниях моих. И еще до одного, быть может даже до многих поколений потомков отца дойдет, не иссякнув, животворный ручей памяти о нем… Может быть все проще: они видят во мне частицу Отца, материализованное продолжение его, — кому такое не известно? Хотят, коснувшись меня, почувствовать, услышать, ощутить Его… Невозможно это… Но необходимо им — может так быть? Конечно. Вера построена на этих чувствах, Вера, как и всякое иное заблуждение.
А фигура Отца по–прежнему оставалась для меня таинственной, загадочной, совершенно непостижимой для сыновьего заинтересованного и ревностного исследования. Терро Инкогнито какое–то. Лишь масштабы ее все увеличивались, отодвигаясь во времени. Но что–то раскрывалось…
Его любили. Его внутреннее спокойствие и духовная мощь притягивали людей талантливых, сильных и чистых. В отце было нечто от молчаливого пророка. Безмятежным взглядом чуть прикрытых тяжелыми веками ясных огромных глаз — то темных до черноты, то светлых сияюще — Отец подзывал или останавливал, удалял от себя или привязывал намертво и навсегда. Ни во что, вроде, не вмешиваясь за пределами интересов его внутреннего мира, никогда не позволял он себе проявить назойливо–беспокойный интерес к волновавшим людей событиям. Он дома, когда за ужином собирались все мы, — дети, мама Бабушка Розалия, — изредка раскрывался вдруг и всегда неожиданно отвечал тихо на не заданный ему никем, но уловленный прежде молчаливый вопрос; или давал краткий совет, — казалось всегда, — не относящийся к разговору за столом; или делал оценку — во времени — происходящего сегодня. Всегда — рано или поздно — оценка его оказывалась абсолютно точной, совет — оптимальным, ответ — единственно правильным. Он был в моем тогдашнем понимании классическим хахамом своего народа. И как мудрец, чувствовал время, видел ясно те самые невидимые «неисповедимые пути Господни», что словно телефонные кабели на кроссах опутывали, связывая, события быстротечной жизни и еще более быстротечного времени.