Выбрать главу

— Александра Михайловна, побойтесь Бога, зачем вы вошли? Я в таком виде…

— А черррт тебя возьми (Каратыгина сильно картавила), в каком ты виде! Я не к тебе пришла, а к этому мальчишке! — заорала она громче мужа, указывая лорнетом на Нестора Васильевича, который хотел улизнуть от нее за кулисы; она загородила ему дорогу.

— Врешь, мальчишка, не уйдешь! Я тебя не выпущу!.. — начала кричать она, совершенно выйдя из себя, махая перед носом Кукольника своей лорнеткой. — Коли ты, щенок этакой, пишешь дрррамы с колоколами, так ты стой у меня около них и сам звони!..

При этом лорнетка вырвалась у нее из руки, полетела и больно щелкнула в большой нос Нестора Васильевича. С тех пор он, бедный, стал так ее бояться, что всякий раз, как давали эту несчастную «Елену Глинскую», он выскакивал из-за стола и летел звонить в закулисные колокола…

— Пустите меня, пустите! Мне нельзя, — всегда говорил он, — Александра Михайловна барыня властная…

Не могу еще никак воздержаться, чтобы не сказать, как Каратыгина раз уморила отца моего за ужином, рассказывая ему про свою страсть к русской бане.

— Для меня, дорррогой гррраф, русская баня доррроже всего. Не надо мне ни концеррртов, ни оперрр, а только пустите меня в баню, и я буду на седьмом небе… У меня там есть прррелестная старушка, которая меня моет; она было вообрразила, что я барррыня, и стала меня мыть очень деликатно, но я ее выучила: послушай, милая старррушка, говорррю я ей, я так нежно не люблю; ты мой меня так, как ты моешь свой пол, крррепче, не жалей! И с тех пор это один восторррг, как она меня моет. Один ррраз она, видно, желала угодить мне и сделала со мною одну штучку, которую я — умирать буду — не забуду. Вообррразите, граф, что это мое брюхо! — при этом Александра Михайловна своими белыми руками, в бриллиантовых кольцах, разостлала свою салфетку. — Потом вдруг схватила меня пальцами за самую серрредину и начала веррртеть, как буррравом, а потом подняла рруку и пррристукнула меня в то же место, что есть силы, кулаком. Я заорала, как белуга, а она говоррит: «Ничего, матушка, это очень здорррово». Какова прелестная старушка, ей кажется, что это очень здорррово, но я ей говорррю: делай со мною все, что хочешь, кррроме этой штучки!.. Что бы было, если б эту прелестную старушку пустить в Паррриж с этой штучкой? Как вы думаете, гррраф? Ведь что рррусскому здорррово, то немцу смерть, а фррранцузу и подавно!..

Быстро пролетело время от нового года до весны. Я почти все сидела дома с сестрой Лизанькой и с маменькой, которые обе что-то нехорошо себя чувствовали. Бедная Лизанька все страдала глазами; ей открыли фонтанели на руках; нервы ее были сильно расстроены. Но как только ей делалось немного получше, она сейчас принималась за дело: много читала, переводила с английского и работала на бедных. Кроме того, у нее были странности, которые можно было приписать только болезненному состоянию ее здоровья: как только она оставалась одна, ей сейчас же начинало что-нибудь чудиться, и так ясны были видения, что разуверить ее в том, что этого на самом деле нет, было невозможно. То, бывало, поднимется она снизу к теткам наверх и скажет:

— Где у вас тот старичок, что шел передо мной на лестнице?

— Нет, душа моя, у нас нет никакого старичка. Тебе это показалось, — ответят ей, бывало, тетки.

— Вот прекрасно! Да ведь я вам говорю, что я за ним шаг за шагом поднималась по лестнице, и он вошел к вам. Седой такой, в коричневом сюртуке… Еще меня так удивило, что на нем сюртук сшит, как французский кафтан.

То ей виделась девочка в локонах и в розовом кушаке. Один раз она меня на улице страшно испугала. Пошли мы с нею что-то купить в Андреевский рынок; шли, шли мы рядышком, вдруг она от меня отстала; я обернулась, смотрю, а она стоит на тротуаре одна-одинешенька и о чем-то горячо разговаривает, и, представьте себе, на немецком языке, который она ненавидела и всегда заявляла, что не понимает на нем ни слова. Я вернулась и спросила ее: