А что до мировой поэзии – это особая статья. Если говорить о Западе, то приходилось признать тот факт, что интерес к поэзии постепенно уходил из западного мира, потому что, как мне сказал один человек, – какая к чёрту поэзия в мире голого чистогана? Но это, конечно, громко сказано, потому что человек всё же остаётся человеком; мы ещё живём не на пороге апокалипсиса, а только в очень далёком его преддверии.
Между тем жизнь в Париже текла в своём русле – была работа, были тусовки и поездки по Европе. Однажды я познакомился с профессором Козаком – известным славистом и директором института славистики в Кёльне. Он позвонил мне по телефону и пригласил к себе в институт – прочесть лекцию. Как оказалось, он уже давно пропагандировал там мои рассказы, и его студенты вовсю изучали моё творчество. Кроме того, он являлся автором энциклопедии современной русской литературы, куда включил имена писателей-эмигрантов, которые систематически предавались забвению в советскую эпоху.
Я прибыл на место. Впечатление было нормальное. Всё досконально, по-немецки. Потом – загородный дом Козака близ Кёльна; мы беседовали о литературе, и я чувствовал, что этот человек – не совсем обычный профессор русской литературы. В первую очередь его отличала необычная для профессоров широта интересов, и, по-русски выражаясь, он был богоискателем, белой вороной среди серых немецких профессоров. Юношей его призвали в немецко-фашистскую армию, и он попал в плен под Сталинградом, будучи членом шпионской диверсионной группы, посланной немецким командованием за линию фронта, но окружённой и арестованной. Козаку грозил расстрел. Но командир советского подразделения, как рассказал мне профессор, вдруг посмотрел ему в глаза и сказал: «В этого не стрелять». Так молодой Козак был спасён.
Вернувшись в Германию из плена, он стал относиться к России не только с вниманием, но и с неким тайным восхищением. Известно, что многие немецкие военнопленные, проходя через русские деревни, были потрясены, когда женщины подавали им хлеб, тот хлеб, который сами получали по карточкам, 300–400 граммов. Немцы говорили потом: «Может быть, я убил её сына, а она отдаёт мне свой последний хлеб». История не знала подобных проявлений христианского, человеческого милосердия, это было нечто из ряда вон. В основном же было очень плохо и очень тяжело. Известны случаи, когда в Первую мировую женщины выкалывали раненым вражеским солдатам ножницами глаза, и эти истории легли в основу русофобских мифов о какой-то там русской жестокости – ничего нелепее представить себе нельзя. Никто не станет спорить с тем, что жестокость – общечеловеческое качество, и оно присутствует у всех в той или иной степени, но бывают ситуации, когда одни народы действительно проявляют жестокость по отношению к другим – на войне как на войне.
Профессор Козак блестяще владел русским языком, прекрасно знал нашу литературу и кроме того, он был штайнерианцем. Я был знаком с антропософией Штайнера, тем более с данным учением связаны многие известные русские имена, в том числе Андрей Белый. Но я не разделял взглядов Штайнера. И несмотря на это, было очень приятно пообщаться с Козаком. Он любил моё творчество и рассказывал, как его воспринимают студенты. По его словам, многие были ошарашены и вместе с тем от них ускользали уровни подтекста моих рассказов. Как он говорил, поверхность была настолько чудовищной, что скрывала подтекст потаённого света, который был в этих рассказах. Оно и понятно, ведь согласно великим традиционалистам свет появляется, когда пройден этап ужаса, связанный с падением, фаза мрака, который есть в человеке. И когда все эти фазы действительно, по-настоящему, пройдены, свет, необходимый для бессмертия и для жизни, появляется в его подлинном виде, а не в форме «золотого сна» и иллюзорного спасения. На этой счастливой ноте мы с профессором распрощались.
Таким образом, картина того, что происходило в Европе, становилась более ясной и в то же время, как ни странно, она была более спокойной по сравнению с тем, что мы наблюдали в США. Там всё было обнажено (для нормального взгляда, конечно) и предельно драматично; чувствовалось, что мир ходит по краю бездны. А в Европе всё было как-то сглажено, ещё чувствовалось, пусть и угасающее, но всё-таки дыхание великой европейской культуры, и это вселяло творческий покой. Вся эта древняя архитектура, все эти церкви и соборы, пусть пустые или полупустые, но это тоже воздействовало очень позитивно.