Идиллии в отношениях между разными писателями не было никакой. Бывали очень серьезные столкновения. Доходило и до того, что иные не подавали друг другу руки.
Иногда литературные бои принимали и весьма курьезную форму.
4 декабря петроградцы сошлись в Доме искусств на встречу с Владимиром Маяковским.
В ярко освещенном зале гремели «150 миллионов», еще не опубликованные, никому здесь не известные.
Новая поэма Маяковского была встречена бурными овациями.
А в это время группа снобов в угловой комнате устроила спиритический сеанс, этим удивительным способом выражая свой протест против революционного поэта.
Вспоминаю, как я отворил дверь в ту темную комнату, зажег свет, и возмущенные голоса повергли меня в крайнее недоумение:
— Безобразие! Кощунство! Как вы смеете! Вы вспугнули духа!..
Во втором отделении Маяковский читал свои агитстихи, и это было просто озоном после новоявленных спиритов.
По окончании вечера Маяковского чествовали в узкой компании литераторов, в маленькой комнатке. Пили чай. Больше ничего. Но было нечто более драгоценное, чем еда и вино. Были любовь и признание.
Когда я возвращался к себе, я услышал в комнате, где происходил спиритический сеанс, воркованье снобов — они читали друг другу мертвые стихи. Спорить с Маяковским в открытую они, очевидно, боялись и вот утешали друг друга похвалами и восторгами. Томно ахали какие-то приблудшие девицы.
Быт Дома искусств создавался особый, своеобразный. В громадной кухне возникали, как в клубе, ожесточенные споры на самые острые темы.
Вот, к примеру, сценка в один из обычных, будничных вечеров. На холодной плите, поджав под себя руки-косточки, сидит сухонький, легонький Аким Львович Волынский, критик, философ, искусствовед, организатор балетной школы, почетный гражданин города Милана (за книгу о Леонардо да Винчи), один из основных деятелей издательства «Всемирная литература». Перед ним яростно размахивает руками частый его гость Миша Корцов, редактор антирелигиозной газеты «Вавилонская башня», сотрудник «Красной газеты» (псевдоним «Милицейское око»). Накинутая на узкие плечи шинель то и дело падает, и Корцов подхватывает ее своими цепкими руками. Маленький, черненький, сгорающий на жарком огне энтузиазма и чахотки, Корцов уничтожает бога, а идеалист Волынский слушает, чуть склонив голову набок. На пергаментном лице его прорезаны глубокие морщины и борозды, как некие таинственные письмена. На этом ссохшемся лице — неподдельная доброта и не очень уверенный скепсис.
В своей черной крылатке, как некая загадочная сумеречная птица, пролетает от двери к двери художник Замирайло, устремляясь к старушке — сестре Врубеля. Входит с чайником в руке Мариэтта Шагинян, и гремучие речи Миши Корцова мгновенно воспламеняют ее. Она останавливается по дороге к единственному действующему в доме крану и обрушивается на тех интеллигентов, которые ноют и жалуются, вместо того чтобы бороться вместе с большевиками. Нытиков тут в данный момент нету — но это неважно. Из комнат полуподвального этажа появляется Александр Грин в желтой гимнастерке, туго стянутой поясом, высокий, серьезный. Он слушает, поджав губы, потом хочет взять чайник из рук Шагинян:
— Разрешите, я вам налью?
Детская улыбка показывается на лице Шагинян. Писательница сама наливает воду и спешит к маленькой дочери, которая ждет морковного чая с повидлом.
— Манжакать надо,— говорит почетный гражданин города Милана и хочет спрыгнуть с плиты. Но Миша Корцов не пускает. Он еще не успел истребить до конца апостолов и римского папу.
В консерватории из одной комнаты слышна флейта, из другой — рояль, из третьей — виолончель, все этажи звучат, как разом играющие десятки музыкальных табакерок. Все пронизано музыкой, и даже немузыкант, попадая в консерваторию, переходит на какую-то новую удивительную волну, она захватывает его и несет. В Доме искусств этой волной была поэзия. Все было непередаваемо проникнуто ею, она жила и в прозе, и в разговорах, и в быту. Она изгоняла дух Елисеева, бывшего владельца дома, заражен ею был и единственный из елисеевских слуг, оставшийся в доме, немногоречивый Ефим Егорович, с желтой бородкой на худом лице. Он близко принимал к сердцу интересы новых жильцов, ходил на литературные вечера и выставки картин, не забывая, впрочем, о печках и прочих необходимых в хозяйстве вещах. Он хорошо чинил модные в ту пору «буржуйки» — железные печки с трубой в окно.
Вот он, завершив последний свой обход дома, удаляется к себе. Его шаги смолкают. Тишина. И вдруг в час ночи отворяется дверь моей комнаты, и я слышу сквозь сон: «Я слово позабыл, что я хотел сказать... Слепая ласточка в чертог теней вернется...» Это Осип Мандельштам сочиняет стихи. Исчезает. Проходит то ли минута, то ли час, и вновь он появляется: «В беспамятстве ночная песнь поется...» Моя комната попала, очевидно, в орбиту кругов поэта. Я опять засыпаю. Через какой-то период времени уверенный, окрепший голос Мандельштама вновь будит меня: «А смертным власть дана любить и узнавать!»