Кусиков тоже был в те начальные годы «стихийником». Но в 1927 году, в Париже, подошел ко мне после литературного вечера советских писателей человек в шляпочке, в кургузом, черном, как траур, пиджачке и потрепанных брючках, маленький, тощенький, жалконький какой-то. Он вымолвил тихо и неуверенно:
— Кусиков. Помните? Не узнали?..
Где его кинжал? Где бурка? Где лихие танцы?.. Печальные глаза. Унылый вид. «Где ж твоя улыбка, что была вчерась?..» Да, оказалось возможным и такое превращение «стихийника». Случалось и так. Но не с Пильняком. Пильняк после звонких походов по Европе, Азии, Америке появлялся в Москве, в Ленинграде с рассказами, очерками, повестями. Он не мог долго оставаться за границей. Он мог дышать только воздухом России и революции. Но со своей стихийностью, разболтанностью, какой-то воспаленностью он, навсегда обожженный огненными годами гражданской войны, справлялся с трудом. Он искал упорно, находил, терял, шел к новому стилю, который отвечал бы новому восприятию жизни, вызревавшему (а может быть, и вызревшему?) в нем. Жизнь шла к первой пятилетке, разум заявлял о себе все сильней, армия ученых, инженеров, рабочих, крестьян шла в наступление, молодежь бредила индустриализацией, строились новые заводы и города. Пильняковский стиль все больше оттесняло в сторону, и Пильняк это понимал, он ездил, изучал, менялся.
Было в нем нечто от старой России. Не всегда он шумел. Он бывал тихим, уютным, простым, задумчивым, таким, каким он представлялся по первым своим — кстати, превосходным — рассказам. Он был таким, когда как-то в двадцатые годы привел ко мне в гости французского писателя Шарля Вильдрака. Сначала позвонил по телефону:
— Сидим мы тут в номере, смотрим друг на друга, хочется провести вечерок среди хороших людей. Позови друзей, а мы придем.
Сошлись большим обществом, человек двадцать пять — тридцать. Ольга Форш охотно помогала всем, кто не владел французским языком, переводила. Беседовали, потом ужинали. Получился спокойный дружеский вечер. Как всегда, блистал остроумием Евгений Шварц. В большой разговор с французским гостем вступил Федин. Собралась преимущественно молодежь, поэтому немножко потанцевали. И Пильняк был веселый, семейный. У нас был огромный самовар, и когда дело дошло до чая, то возникла проблема — как этот пышущий жаром самовар принести и поставить на стол? Пильняк весь загорелся, всех отвел, ухватил самовар и понес его — умело, внимательно, отдохновенно, сильными и ловкими руками. И подумалось тогда — может быть, чтобы утвердиться, найти себя заново, надо Пильняку немножко отступить в прежние, самоварные времена, чтобы подумать, поразмыслить, чтобы улеглись в нем чересчур возбужденные силы, а затем вновь шагнуть уже уверенным и твердым шагом вперед. Почему-то так подумалось, когда я глядел на Пильняка, сияющего, умиротворенного, с кипящим самоваром в руках.
Пожалуй, никто из писателей того времени не был так безраздельно захвачен «стихийничеством», как Пильняк. Ему становилось все трудней. Его критиковали нещадно. На первом писательском съезде он еще держался. А затем атмосфера еще больше накалилась.
Вспоминаю какое-то многолюдное, не деловое, а парадное собрание в Москве. Издали я увидел Пильняка, подошел, мы сели рядом. Он сидел, поникнув головой, молчаливый, обмякший, непохожий на себя, и печать какой-то обреченности лежала на его осунувшемся, посеревшем лице. Что ему было делать, медведю — без леса, охотнику — без медведя?.. Он сидел склонившись, сунув руки между колен, весь как будто сжавшись в ожидании удара. Ведь и на парадном собрании кто-либо из ораторов мог вдруг вонзить в сердце слово-нож, ошельмовать походя и насмерть.
Что было делать Пильняку? Он был арестован и погиб.
Я не критик, не оцениваю его книг, мы были с ним очень разные. Но вместе со всеми он, как бурлак, в крови и поту, тянул бечевой наш первый советский литературный корабль, тащил его в революционное русло, спотыкаясь, падая, вставая, вновь падая и вновь вставая. Он искал новые, революционные пути в самую изначальную пору рождения советской литературы, когда еще очень многое, что сейчас ясно, совсем не было ясно. Он, как неутомимый разведчик, блуждал, ошибался, находил, страдал, радовался, преисполненный отчаянной любви к России и к революции, и слова шли у него выстраданные, жаркие, в судорогах рожденные. И он трагически погиб, не договорив того, что мог бы еще сказать.
Борис Пильняк посмертно реабилитирован. Может быть, люди, товарищи, которые знали его ближе и глубже, чем я, расскажут о нем лучше и правильней.