Я не встречался с Павленко в двадцатые годы. Только потом я узнал вкратце его биографию — трудное детство, юность в рядах Красной Армии, работа в советских заграничных представительствах, сотрудничество в газетах. Павленко не сразу нашел свое место и свой голос в литературе и в писательской общественности. Но к моменту нашего с ним знакомства он, журналист, большевик, уже, видимо, полностью ориентировался и взял точный курс. Он уже участвовал в новом деле — он ездил с первой писательской бригадой в Туркменистан, и в «Красной нови» была опубликована его повесть «Пустыня», которую мы схватили, чтобы издать у нас, в ленинградском Издательстве писателей.
И в Москве и в Ленинграде во главе Союза писателей стояли тогда писатели, начавшие свою литературную деятельность в годы гражданской войны. К этому нашему поколению по возрасту и биографии (с таким еще «экзотическим» дополнением, как заграничная работа) принадлежал и Павленко, но вошел он в литературу позже нас. И он живет в моем воспоминании как писатель, рожденный буйным ветром первой пятилетки. Таким я впервые увидел его, таким и запомнил. И как все передовые люди, он, неугомонный, устремленный в будущее, всеми помыслами своими жил уже в завтрашнем дне.
Небольшого роста, тощий, очень подвижной, он сразу же, с первой встречи, заинтересовывал своей острой, напористой речью, перенасыщенной меткими, весьма подчас ядовитыми характеристиками людей и событий. Легкий тик, дергавший его левое веко (кажется, следствие контузии), придавал своеобразную выразительность его тонкому лицу. Губы его иногда чуть кривились в скрытой усмешке наблюдательного, все примечающего человека, который любит по едва уловимым признакам определять настроение, черту или даже характер собеседника. Очки его не сползали к носу, как у какого-нибудь неврастенического раззявы, они сидели плотно и увесисто. Можно было легко разгадать, что при всей своей кажущейся нервности и порывистости этот человек внутренне очень устойчив.
Только устойчивость он находил не в покое, а в движении. Похоже было, что покой ему просто противопоказан. Он был насквозь динамичен и в действиях своих очень целеустремлен.
Уловив в ленинградской литературной среде настроения, схожие со своими, он загорелся мыслью, которая занимала его, и принялся за ее реализацию и у нас. С ним вообще бывало, что он как бы невзначай сходился с людьми, но никак не случайно рождалось из новых знакомств общее дело. Он был по натуре своей организатор, и дружбы затевались у него в совместной работе.
Он настойчиво возвращался к мысли о дискуссии, о книжке «Разговор пяти или шести», его письма ко мне тех месяцев и его разговоры полны этой, как он выражался, «затеей». В то же время он путешествовал, писал, внедрялся в самые разные дела, впитывал в себя все происходящее, каждое событие, большое и малое. Все это в душе его быстро обрабатывалось, получало оценку, приобретало особый тон и звучало в его устных рассказах и в литературных произведениях в резко окрашенной «павленковской» форме.
Надо сказать, что Павленко был блистательным собеседником, рассказчиком. Искусством разговора он владел виртуозно. Даже то, что казалось не очень значительным, не слишком интересным, становилось в его изложении ярким или, во всяком случае, занимательным. Его отличала чрезвычайная восприимчивость ко всему живому, ко всему новому, он являлся как бы концентратом всего самого важного, что произошло, его появление на пороге вызывало не только дружескую радость, но и нетерпеливый интерес к тому, что и как он расскажет. Казалось, что жизнь его всегда идет на пределе, не знающем усталости и упадка, у некоего критического радиуса, который, впрочем, очень точно выверен.
Он умел дружить и умел любить. Его речь не всегда обжигала, как крапива, или жалила, как оса. Вдруг теплые лирические волны подымались из его души, затопляли его голос, в глазах его, смотревших на вас сквозь стекла очков, улетучивалась даже и тень насмешки, тик прекращался, или вы просто переставали замечать его, губы выпячивались несколько даже наивно, по-ребячьи. Тогда казалось, что главное в нем — лиризм, что и под колючими речами его всегда подспудно таился лирик, только искавший случая, чтобы высказаться. Но если лиризм натыкался на равнодушие или недружелюбие, тем более — на враждебность, то на его место тотчас же выступала умная и цепкая ирония. В нем органически сочетались пафос и сарказм, нежность и язвительность, горячность и деловитость. И все шло в одной многоцветной живой волне, все подчинено было одной идее, всегда ищущей выражения в конкретном действии. Чувствами своими он владел властно. Человеком он был сильным, решительным. Резкостей не избегал.