Выбрать главу

После съезда меня с Павленко еще больше сблизила общая дружба с пограничниками. В Ленинграде он останавливался у меня, в Москве я живал у него. Переехав на новую квартиру, он писал мне в феврале 1936 года: «Теперь, когда ты приедешь в Москву, мы устроим тебя культурнее и свободнее и всласть посудачим, никому не мешая, о всех делах профессионально-литературных. Диван называется «Слонтих» — по твоей и Колиной (Тихонова) фамилии...»

«Мы» — это он и жена его Ирина, тихая, заботливая, умная, верная его подруга, очень простая и чуть насмешливая. К лету они ждали ребенка. 20 мая пришло письмо счастливого отца: «Итак, рожден мужчина 50 сантим, ростом, 8? ф. весом, безбровый блондин...» И вдруг вскоре телеграмма: «Сегодня Ирина умерла приезжать не надо Павленко».

Немедленно я ринулся в Москву. С вокзала — к Павленко. Он вымолвил:

— Так и знал, что приедешь.

Сел на диван и сразу заговорил. Снимал очки, протирал, вновь надевал и говорил, говорил.

— Она сказала перед смертью, чтоб я сшил новый костюм, что отрез лежит...

Резким движением он не снял, а сдернул с носа очки, и лицо его залилось слезами. Впервые я видел плачущего Павленко. Он плакал, закинув голову. Потом поднялся.

— Пойдем!

И мы пошли. Мы ходили по улицам, по бульварам, присаживались на скамейки, потом снова шли. Он то молчал, то вдруг начинал рассказывать — каждый раз все подробней, с новыми деталями, о том, что случилось, как случилось...

Когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что мы ходили по Москве несколько дней подряд. Но, конечно, это было не так. Павленко выговаривался. Он избывал свое горе в движении.

Сильный, очень активный человек, он не рухнул от горя, столь тяжко потрясшего его. Но он как будто стал старше и трезвей.

С большой радостью за него я прочел через два года полученную от него открытку: «Дорогой Миша! Пишу тебе из Орла. Вчера ночевал на Куликовом поле. Кругом Россия. Сегодня днем пил ситро на Бежином лугу... Не один. С женой — с Н. К. Треневой, на которой поженился 22 августа по новому стилю...» В этом «по новому стилю» я услышал воскресший павленковский юмор.

Из всех героев книг Павленко ближе всех к нему, конечно, Воропаев, активный жизнелюбец, ненавистник покоя, организатор и вдохновитель, которого ничто не может сломить, разве только смерть. 

Павленко жил большими масштабами эпохи.

В одном из писем еще того времени, когда он работал над романом «На Востоке», задолго до «Счастья» и Воропаева, он, недовольный измельчанием тем, писал мне о «тематическом возрождении», которого «все мы ждем». «Надо писать больше, острые вещи. По-видимому, масштаб и острота — качества. Язык, метафоры, форма — прикладное искусство: хорошо, когда они есть, но отлично, когда их не замечаешь. Тема — вот главное. Черт возьми, я очень хорошо вижу, как надо писать прекрасные произведения. Форма должна раздвигаться, как театральный занавес, написанный рукой мастера, и оставлять перед читателем одно голое действие. Акт закончился — занавес сдвигается. Форма, мне кажется, открывает и приостанавливает содержание, как занавес. Она граница содержания. Но театр не в занавесе, он в том действии, что за занавесом...» И тут же он смеется над собой: «Ну ладно. Бред вроде моего надо (даже в письмах) дозировать очень умело, во всяком случае, очень осторожно, чтобы письмо осталось на грани нормального».

Письмо это показывает, как бурлила в нем творческая мысль, как он рвался к большим темам и к такой форме, которая помогла бы, а не загораживала, не оказывалась бы самодовлеющей или отвлекающей от содержания.

Павленко шел по глубокому руслу жизни, по главной ее магистрали. Полковым комиссаром, писателем и бойцом он прошел Великую Отечественную войну, деятельно работал в послевоенные годы в литературе, в широкой общественности. И умер он на ходу, в работе, на полуфразе.

1961 

КОРНЕЙ ЧУКОВСКИЙ

 

1

Корней Иванович Чуковский начинал свой рабочий день очень рано. Город спал, еще не зажигался свет в окнах домов, на улицах пустынно, а он уже садился за письменный стол. И если работаешь с Корнеем Ивановичем, то уж надо было и самому приниматься за дело спозаранок. Петроград, окутанный зимней мглой, замерзший, застывший, казался опустевшим, безлюдным, навеки всеми покинутым в этих не утренних, а только еще предутренних, смертельно холодных, могильно беззвучных сумерках, когда я шел к Корнею Ивановичу. Чуть белели сугробы, которых не убирали с первого снега, громоздились торосы на тротуарах, костры горели на перекрестках. Случалось, что голодные псы с рычаньем разрывали тушу павшей и брошенной лошади.