– Семь плюс три.
Рядом со мной стоял Рема. Я видел сбоку его лицо, какое-то окаменевшее, серое, с глубокими тенями под глазами. С другой стороны от меня стоял один из знакомых литовцев Антанас Терляцкас. До моего сознания дошел голос гебиста, по-видимому главного, командовавшего всей «операцией». Обращаясь ко мне, он говорил:
– Ну что, теперь вы видели, как литовцы, литовский народ одобряют приговор?
Я закричал:
– Неправда, литовский народ – не в зале!
При этом я повернулся к Антанасу и, обняв его одной рукой за шею (он выше меня), вместе с ним и с Ремой стал пробираться к выходу. Гебисты со всех сторон обступили нас, начали кричать, паясничать, некоторые приседали перед нами на корточки и прыгали, как обезьяны, гримасничали; другие пищали. Это было отвратительно и страшно. Так мы дошли до гардероба. Вдруг стоявшая за загородкой гардеробщица-литовка поклонилась нам и громко сказала, так что это было слышно всем, находившимся в вестибюле – и нашим друзьям, и гебистам:
– Пусть Бог поможет доктору Ковалеву и его друзьям!
Слезы потекли у меня из глаз, я дотронулся рукой до ее рук, лежавших на загородке, и поспешно вышел. Это была уже немолодая женщина с правильными чертами худого лица. Я не знаю ее имени, не знаю, что повлек для нее ее поступок. Но и сейчас, когда я вспоминаю ее слова, я не могу думать о них без волнения.
Материалы суда над Сергеем Ковалевым опубликованы весьма полно. Иван Ковалев, сын Сергея, в качестве родственника был допущен в зал заседания и потом, по памяти, восстановил ход суда. Сейчас сам Ваня в заключении за участие в правозащитной деятельности, за членство в Московской Хельсинкской группе, так же как и его жена Таня Осипова. Так в одной семье оказалось сразу трое заключенных.
Особая заслуга в систематизации и публикации материалов суда принадлежит Реме. Он (вместе с другими) за несколько недель тут сделал действительно колоссальную работу! Сам Ефрем сразу после возвращения из Вильнюса в Москву был уволен и вплоть до своего вынужденного выезда из СССР был безработным. Не поехать на суд он, конечно, не мог: слишком много значил для него Сергей Ковалев – друг, ставший для него одним из учителей жизни... Судьба Сергея Ковалева, жестокий и несправедливый приговор ему вызвали сильную реакцию мирового общественного мнения. В качестве попытки как-то приглушить возмущение в журнале «Новое время» было опубликовано интервью с министром юстиции СССР Теребиловым, но, конечно, он был бессилен привести какие-либо реальные аргументы.
Сейчас Сережа уже отбыл свой срок заключения (в лагере и почти половину срока – в тюрьме, в порядке дополнительных репрессий). По рассказам очень многих, он все эти годы вел себя с большим достоинством, по-товарищески, с умом и твердостью. Он пользовался огромным уважением товарищей. В заключении Ковалев подвергался мелочным придиркам и крупным репрессиям со стороны начальства. Трудность этих лет усугублялась плохим здоровьем – он потерял все зубы, в 1977 году перенес операцию, проведения которой в сносных условиях пришлось добиваться с большим трудом – усугублялась уже не молодым возрастом и теми его характерологическими особенностями, которые еще больше затрудняли лагерный быт (медлительность, психологическая необходимость, как у многих, быть иногда наедине с самим собой).
В конце 1981 года по истечении 7 лет заключения он этапом был отправлен в ссылку в Магаданскую область. Возможно, три года ссылки для него еще тяжелей – без товарищей рядом, в рабочем общежитии «химиков», где всегда шум, пьянка, облака табачного дыма и нет возможности ни минуты побыть одному, тяжелая неквалифицированная обязательная работа, тяжелый вредный климат. Перенесет ли он, уже с подорванным здоровьем, эту ссылку?
Пока в Вильнюсе продолжался суд, чрезвычайно напряженное и незабываемое время переживала Люся в Осло – переживала как бы за двоих, за нас обоих вместе!
11 декабря Люся провела Нобелевскую пресс-конференцию. Это были 3 часа вопросов и ответов экспромтом, без предварительной подготовки. Пресс-конференция непосредственно транслировалась в эфир и передавалась радиостанциями и телевидением многих стран. Люсина необыкновенная способность отмобилизоваться в трудной ситуации помогла ей справиться с этим испытанием не хуже многих предшественников, представляющих в отличие от нее самих себя. Один из вопросов был о позициях Сахарова и Солженицына, в чем их отличие. Люся ответила параллелью с западниками и славянофилами в России ХIХ века, т. е. вполне точно и корректно, как мне кажется, по отношению к обоим.
В тот же день Люся зачитала Нобелевскую лекцию. Кажется, она тоже передавалась по радио, может потом.
Кроме того, были приемы-банкеты; тут уж я точно не был бы на высоте. Выступая на одном из банкетов, Люся сказала свою фразу о бабах, на которых в России и пашут, и жнут, и хлеб молотят, а вот теперь они и премии принимают. Мария Васильевна Олсуфьева, переводившая Люсю, была в большом затруднении, как перевести эту фразу. Действительно, как по-английски «бабы»?..
Очень сильным переживанием для Люси стало ночное факельное шествие, которое, как ей объяснили, является «стихийным» и происходит далеко не всегда, а только тогда, когда народ одобряет присуждение премии. Люся заплакала, когда ей перевели, что на многих плакатах написано:
«Сахаров – хороший человек».
Много потом, узнав об этом, я тоже был глубоко тронут.
12 декабря Люся простилась с приглашенными гостями церемонии. Прощались в кафе. Саша Галич стал снимать с себя разные части одежды, чтобы Люся передала эти подарки оставшимся в СССР:
– Это – маме, а это (кофта) – Андрею, это – Реме.
Люся немного боялась в шутку, как бы Саша не разделся при этом чересчур. «Галичевская» кофта до сих пор служит мне, а самого Саши уже нет в живых...
Люся еще несколько дней провела в Норвегии, общалась со многими замечательными людьми, в их числе – с председателем Нобелевского комитета г-жой Аасе Лионнес и секретарем г-ном Тимом Греве, с семьей Фритьофа Нансена, с семьей Виктора Спарре. Потом она выехала в Париж. Позвонила мне оттуда совсем потерявшая голос, видимо это была реакция на сверхнапряжение последних дней, а 20 декабря самолетом вылетела в Москву.
На аэродроме ее встречали вместе со мной Таня, Ефрем и Алеша, даже Мотя (он кричал через ограду: «Баба Леля! Баба Леля!») и множество друзей. У моряков есть шуточная песенка, перефразировка патриотической сентиментальной из какого-то кинофильма:
С чего начинается Родина?
С досмотра в твоем рундуке!
Для советских граждан, возвращающихся из-за рубежа, этот досмотр – не совсем шутка (в нашем случае была, конечно, дополнительная «специфика»). Нам пришлось с Люсей приехать еще раз – тут нам не пропустили купленные Люсей в Италии дубленки (сверх двух – мы не знали этого официально объявленного ограничения) и пытались отобрать первое напечатанное в Италии издание книги «О стране и мире». Люся вырвала книгу у таможенника. Несколько часов нас не выпускали из таможни (мы в это время рассматривали «музей» таможни – выставку отобранных вывозимых незаконно предметов: золото в куске мыла и т. п.; под каждым предметом была фамилия обнаружившего его таможенника; несколько раз нам встречалась фамилия того таможенника, который выступал когда-то на процессе Буковского с памятным «Стену лбом не прошибешь...»).
Эта «война нервов» кончилась в нашу пользу – мы уехали с итальянским журналом и поставили его на полку. Несколько книг и пленок у нас все же отобрали, некоторые из этих пленок потом фигурировали на Люсином суде.
Наконец мы были опять вместе. 1975 год, с его большими тревогами и незабываемыми событиями, кончился. Наступающий 1976 год был не проще. Он принес многое тяжелое, принес утраты близких. Но прежде, чем говорить об этом, я расскажу о двух трагических делах, которые я, чтобы не прерывать изложения, выделяю в отдельную главу.
Глава 20
Евгений Брунов и Яковлев
5 ноября 1975 года, в самые острые дни, когда решался вопрос о поездке в Осло, ко мне пришел посетитель, назвавшийся Евгением Бруновым. Это был крупный молодой мужчина с почти детским выражением лица. В прошлом он учился и работал юрисконсультом в Ленинграде; у него начались конфликты с властями (все эти и дальнейшие конкретные сведения – со слов Брунова или его матери), кажется они были связаны с его религиозными убеждениями, и он с матерью и тетей решили уехать из Ленинграда; они поселились в Клину (недалеко от Москвы), где конфликты продолжались и усиливались. Его несколько раз насильно помещали в психиатрическую больницу, избивали в темных закоулках (потом его мать рассказала, что однажды на ходу его сбросили с поезда и он сломал ногу). Он просил меня познакомить его с иностранными корреспондентами – он хотел, чтобы они написали о его страданиях и чинимых с ним беззакониях, – у него много интересных для них записей (потом его мать рассказала, что во время беседы в КГБ он якобы сделал компрометирующую КГБ запись на магнитофоне и намекнул гебистам, что они «в его руках»). Я отказался устраивать ему встречи с иностранными корреспондентами. Я этого вообще никогда, за исключением абсолютно ясных и необходимых случаев, не делаю, а в данном случае у меня были очень серьезные сомнения. Я поехал на дачу (где все еще жила Руфь Григорьевна с детьми). Брунов вызвался проводить меня, помогал нести сумку с продуктами. В метро он продолжал уговаривать меня познакомить его с инкорами, в голосе его появились умоляющие интонации. Разговаривая с ним, я проехал нужную мне станцию «Белорусская» и собирался выйти на следующей остановке. Еще до этого я заметил, что к нашему разговору прислушиваются стоящие рядом мужчины средних лет, явные гебисты (их было, кажется, четверо). Один из них обратился ко мне: «Отец, что ты с ним разговариваешь? Это же – конченый человек». Я ответил: «Не вмешивайтесь в разговор – мы сами разберемся». Выйдя из вагона, я оглянулся и через стеклянную дверь увидел огромные, слегка навыкате, голубые и наивные, почти детские глаза Брунова, с тоской и ужасом смотревшие мне вслед.