Выбрать главу

Ни для кого не составляло тайны, в кого именно метил латинист. Я принял вызов и со всем пылом обрушился на Горация.

— Кто такой Гораций? — восклицал я. — Лакей, который угодничает и падает ниц пред Меценатом. Чему он учит? Он учит пошлейшему мещанству. Он весь полон гнуснейшего духа. От него несет запахом тления и моральной мертвечины. А нам хотят навязать Горация как идеал, достойный подражания.

Чудовский вскочил с кафедры, и между нами загорелся острый, насыщенный взаимным раздражением спор, сразу напомнивший прошлогодний конфликт из-за классицизма. Хаймовичи и еще несколько гимназистов поддерживали меня. Спор, как и надо было ожидать, кончился ссорой. В результате Чудовский перешел со мной на строго официальный и даже неприязненный тон, а я прекратил делать переводы латинских авторов.

Несмотря на то что зима 1899/1900 г. проходила у меня под знаком минорных, сумрачных настроений, поиски огней жизни продолжались. И притом очень интенсивно. Но только на них неизбежно ложился отпечаток этих настроений. Я много читал, но меня больше тянуло теперь к мрачным, демоническим, потрясающим душу произведениям. Особенно неотразимое впечатление в этот период на меня производил Байрон. Я увлекался им до полного самозабвения. Я знал наизусть массу его лирических стихотворений, мог целыми страницами декламировать из «Чайльд-Гарольда», но больше всего я восхищался «Манфредом» и «Каином». «Каина» я считал величайшим произведением XIX в., и с «Каином» в руках, в своей комнате, в полном одиночестве, я встретил новое, XX столетие. Под моим влиянием в нашем классе создался маленький кружок «байронистов», читавших и перечитывавших великого британского поэта. Я очень полюбил также Лермонтова, особенно поэму «Мцыри», которую я выучил наизусть. В эту зиму я много читал Л. Толстого, и, хотя отношение к нему у меня было двойственное, его произведения, несомненно, сыграли крупную роль в моем развитии. Отчасти это объяснялось тем, что Толстым сильно увлекался Михаил Хаймович. Однако, в отличие от меня, ценившего в Толстом великого художника, Хаймович высоко ставил его философию и даже причислял себя в какой-то мере к «толстовцам».

Когда наступила весна и земля стала покрываться ковром свежей зелени, мы с Михаилом открыли одно ни с чем не сравнимое наслаждение. Мы брали у моста маленькую гребную лодочку и подымались вверх по течению Оми. Город оставался позади. Мы медленно плыли по тихим водам реки. Мимо нас задумчиво бежали поля, перелески, песчаные дюны, низко склоненные кусты ивняка. Потом мы приставали в каком-нибудь уютном затоне и вылезали из лодки. Скинув сапоги и рубашки, мы ложились на горячую от солнца песчаную косу. Забросив руки за голову, мы подолгу молчали и смотрели в далекое синее небо. Наши души при этом переполнялись каким-то особым, исключительным чувством. Нам казалось, что мы слиты воедино со всей окружающей природой, что мы являемся как бы органической частью ее. Нам казалось, что мы слышим могучую, многогранную песню жизни, что мы ощущаем биение пульса каждого насекомого, каждого цветка. Мы молчали, слушали и думали. И сердца наши уносились куда-то вдаль и ввысь, полные глубокого, почти молитвенного упоения.

С тех пор мне многое пришлось повидать на свете: норвежские фиорды и скалы Шотландии, французскую Ривьеру и итальянские озера, кавказские вершины и острова Японии, синеву Атлантики и вспененные гребни тихоокеанского прибоя… Но никогда и нигде я не испытывал того остро захватывающего ощущения красоты природы, как тогда, на тихом берегу Оми, в скромной обстановке простой сибирской реки, обрамленной простым сибирским ивняком. Вот что значит иметь 16 лет от роду и душу, еще не засоренную обилием жизненных впечатлений!

Когда нам надоедало молчать, начинались задушевные беседы. Говорить о текущих мелочах жизни в такой обстановке и в таком настроении не хотелось. На ум невольно приходили большие мысли о больших вещах. Чаще всего мы так или иначе подходили к той основной проблеме, которая в прошлом занимала столь многих философов и которая глубоко волнует каждую юную душу: в чем смысл жизни? В чем счастье человека?

Михаил в ответ на эти вопросы неизменно апеллировал к Л. Толстому. Я же, наоборот, атаковал Л. Толстого со всей доступной мне в то время убедительностью. Помню, однажды мы заговорили о «Войне и мире» и «Воскресении», которые я незадолго перед тем прочитал.

— «Война и мир» — великолепный, гениальный роман, — с энтузиазмом говорил я. — Это лучший роман в русской, да, пожалуй, и в мировой литературе, поскольку я знаю мировую литературу. Толстой куда выше и глубже Тургенева. Но мне не очень нравятся рассуждения Толстого в романе…