— А что ты скажешь о «Воскресении»? — перебил меня Михаил, задумчиво глядя в даль зеленых полей, расстилавшихся на том берегу Оми.
«Воскресение», — отвечал я, — мне очень понравилось. Картины великосветской, судебной, тюремной жизни замечательны. Но мне режет ухо самая закваска романа, меня не трогает драма Нехлюдова. Страшно он носится с собой, с каждым своим чувством, с каждым переживанием. Часто так и хочется сказать: «Брось свою барскую блажь!» И вообще я не понимаю и не одобряю дух нового учения Толстого.
— Ты думаешь о непротивлении? — еще более задумчиво спросил Михаил.
— Да, о непротивлении, — откликнулся я. — Какой-нибудь негодяй заберется ко мне в дом, станет все бить, ломать, переворачивать, а я должен ему свою ланиту подставлять?.. Нет, это мне не по характеру! Да это и противно человеческой натуре.
— А может быть, в этом как раз высшая мудрость и высшее счастье? — возразил Михаил.
— Нет, такой морали я понять не могу, — воскликнул я. — Жизнь есть борьба! Высшее счастье — это полюбить какую-нибудь идею такой любовью, какая только возможна для человека. Служить идее, работать для идеи, думать об идее и жертвовать ради идеи всем — дружбой, любовью, жизнью, честью.
В другой раз мы как-то имели длинную дискуссию о любви, о семье, о женщине. Поводом опять послужил Толстой. Оба мы незадолго перед тем прочитали «Крейцерову сонату» и находились целиком под впечатлением этого замечательного произведения. Михаил и тут был склонен становиться на точку зрения Толстого, у меня же философия последнего вызывала крайнее негодование.
— Ты понимаешь, Михаил, — горячился я. — Я глубоко уважаю Толстого как великого художника. Возможно, это самый великий писатель русской литературы. Но его взгляды часто приводят меня в бешенство. Возьми, например, отношение Толстого к женщине. Какую он отводит ей роль? Во что превратилась в конце концов Наташа в «Войне и мире»? В располневшую, самодовольную самку. И это все. А ведь Наташа — идеал Толстого. Еще хуже в «Крейцеровой сонате»…
— А может быть, так лучше? — возражал Михаил. — В наших, еврейских, семьях женщины занимаются обычно семьей, детьми, хозяйством, а ведь еврейские семьи самые крепкие. И мужья и жены живут у нас лучше, чем у вас, православных.
— Ты совершенный ретроград, — кипятился я. — Ты скоро будешь отстаивать «Домострой».
— Ничего подобного! — с возмущением отпарировал Михаил. — Но только я уверен, что хорошая жена должна жить для семьи. А чего ты хочешь от жены?
Мы оба лежали на песчаном берегу реки, подставляя открытые спины лучам еще горячего послеполуденного солнца. Плакучие ивы купали свои ветви в струях тихо бежавшей воды. Где-то высоко, в прозрачном весеннем воздухе слышались голоса птиц. Вопрос Михаила невольно заставил меня задуматься. После некоторого молчания я уже более спокойно отвечал:
— Жена, по-моему, должна быть лучшим и самым близким другом своего мужа. Не только любящей женой, но и другом. Муж и жена — духовное единство, порожденное сходством взглядов и убеждений. Между мужем и женой должно быть полное равенство.
Михаил усмехнулся и добавил:
— Ты хочешь невозможного. Да и нужно ли это?..
Лето 1900 г. я опять проводил вместе с Пичужкой. На этот раз наши семьи решили устроить «съезд» в Сарапуле, где жили наши общие родственники. В конце мая я отправился в Москву и оттуда вместе с семьей Чемодановых приехал в Сарапул. Днем позже в Сарапул приехала моя мать со всеми остальными детьми. Мы поселились вместе с нашими родственниками в большом деревянном доме, вокруг которого был обширный, но запущенный сад, и промели в этом тихом прикамском городке все лето.
Пичужка только что окончила гимназию (в то время женские гимназии имели семь классов) и как-то сразу перескочила в разряд «взрослых». К тому же духовно и физически она сильно выросла за прошедший год. Это был уже не подросток, как на «санитарной станции», а молодая девушка, которая, несмотря на свои 16 лет, рассуждала зрело и понимала много. По сравнению с ней, я, которому предстояло еще целый год «трубить» в гимназии, чувствовал себя почти мальчиком. Раньше в нашей двойственной дружеской «антанте» я обычно играл первую скрипку, Пичужка же удовлетворялась положением младшего члена. Теперь роли переменились, и я как-то невольно стал смотреть на Пичужку снизу вверх. К этому имелось у меня еще особое основание.
В то сарапульское лето главной моей болью был вопрос: есть у меня талант поэта или нет?