Выбрать главу

Семён Дайн был спокойный, на редкость неразговорчивый человек. В роте его голос слышали разве только во время переклички да ещё возле кухни, при раздаче пищи.

К слову сказать, возле кухни Семён всегда появлялся одним из первых. Видно, не терпелось ему.

Котелок у него всегда блестел, как новенький. Даже удивительно, когда он успевал так усердно чистить эту видавшую виды солдатскую посудину? В походе да во время боев у солдата не так уж много свободного времени.

Взяв из рук Дайна котелок, повар до краёв наполнял его супом и всегда добавлял лишний кусок мяса. Когда Семён уходил, повар объяснял солдатам:

– За три года службы ротным поваром навидался я немало людей. Знаю, кому довольно полкотелка, а кому и полного мало!

Меж тем Семён усаживался в стороне от дороги, доставал из-за голенища ложку, долго и старательно вытирал её полой шинели, затем осторожно ставил между колен горячий котелок и приступал к еде. Ел он не спеша, не отвлекаясь, терпеливо и добросовестно пережевывая, бережно поднося ко рту каждую ложку.

Случилось однажды, что во время обеда проезжавшая мимо трехтонка угодила задними колёсами в яму и застряла там. Сколько шофёр ни подавал газу, колёса только беспомощно крутились, машина же не двигалась с места. Наконец шофёр выскочил из кабины и разразился бурной тирадой, поминая недобрым словом и гитлеровцев, и разбитую дорогу, и осеннюю непогоду. Но машина как стояла, так и продолжала стоять на месте. Те солдаты, что уже успели пообедать, бросились к грузовику с благородным намерением помочь шофёру советом, а если потребуется, то и подставить плечо. Но и это не помогло: машина хоть и подавалась, но потом снова скатывалась в яму; колёса продолжали буксовать.

Тем временем Семён Дайн сидел неподалеку от дороги на поваленном дереве – земля была сырая – и, по своему обыкновению, осторожно подносил ко рту полные ложки горячего варева, медленно и сосредоточенно пережевывая попадавшиеся в супе куски мяса. От еды щёки его зарумянились. Он ел и в то же время смотрел, как бешено крутились в своём тщетном усилии колёса, смотрел – и неодобрительно покачивал головой. Наконец шофёр плюнул, вынул кисет и, присев на ступеньку кабины, с самым беспечным видом занялся самокруткой. Как видно, он уже примирился с мыслью, что машина застряла здесь надолго.

Но вот Семён кончил свой обед, вытер ложку, сунул её за голенище, убрал котелок и направился к машине. Увидев нового помощника, оценив его могучую спину и ручищи, шофёр торопливо швырнул в грязь недокуренную самокрутку, юркнул в кабину и принялся изо всех сил жать на педали. Семён налёг своим могучим плечом на заднюю стенку трехтонки – и машина тут же выскочила из ямы, словно кто-то подбросил её кверху. Мотор ревел, гудел и стучал, над дорогой поднялось густое облако чёрного дыма. Когда же оно рассеялось, машины уже и след простыл.

Богатырская сила Семёна Дайна вызывала у солдат большое уважение. В нашей роте было немало силачей, к которым относились с почтением. «Уйди от греха!» – говорили подчас новичку, по незнанию задевшему кого-нибудь из этих молодцов.

– Тут, браток, надо по-хорошему! – объяснял Савелий Голубчик. – Не приведи господь, если разозлится! Вон немец уже понял, что к чему, и хотел бы кончить по-хорошему, ан поздно!

Об этих богатырях, об их храбрости и выносливости в нашем взводе ходили чуть ли не легенды. Возможно, кое-что тут было и приукрашено, однако подвиги эти обычно вызывали зависть и восторг молодых солдат. О Семёне Дайне, например, рассказывал Васька Дубчак – а он врать не станет: ординарцу командира роты это вроде не к лицу, – так вот, Васька Дубчак утверждал, что во время четырёхдневного перехода Семён Дайн один нёс на себе целый станковый пулемет, станину и кожух – и хоть бы что!

Особенно часто рассказывал о Семёне Дайне его лучший друг Савелий Голубчик. Впрочем, старый солдат Савелий вообще знал много невероятных историй о богатырях. Каждого из них он обязательно знавал лично. Больше всего он любил вспоминать, как один из таких молодцов, ухватившись обеими руками за колёса фаэтона, остановил пару взбесившихся лошадей.

О гражданской профессии Семёна Дайна во взводе высказывали самые различные предположения: одни утверждали, что он был не иначе как грузчиком, другие же, памятуя о его могучих руках, считали, что он, верно, работал кузнецом. Но всё это были одни догадки; определенно же о Семёне Дайне никто ничего не знал – больно уж неразговорчивый он был человек.

Если кто-нибудь из солдат принимался донимать Дайна, любопытствуя о его жизни и работе до войны, он обычно отделывался встречным вопросом: «А тебе не всё равно?»

При этом губы его кривила мрачная усмешка, а светло-голубые глаза хмуро глядели в лицо собеседника. Семён Дайн сам не любил задавать вопросы и не любил, когда к нему приставали.

Кое-кто из старых солдат знал, что в семье Семёна Дайна произошла трагедия: грузовик, в котором ехала его жена с восьмимесячным сынишкой, разнесло немецкой бомбой. Может быть, эта-то весть и сделала Семёна молчаливым. Разговаривал он только во сне. Спал неспокойно. Однажды ночью весь взвод проснулся – так неистово кричал Дайн, кричал, стонал, скрипел зубами. Встревоженные товарищи подскочили к нему, принялись трясти, будить:

– Дайн, вставай! Проснись, Дайн! Да проснись же, ну!

Он вскочил с нар, огляделся вокруг ничего не видящими глазами, буркнул что-то невнятное, рухнул на соломенную подстилку и снова провалился в сон…

…Наша рота несла караул в маленькой польской деревушке. Семён Дайн всю ночь стоял на часах у колодца, а утром, сдав пост, наскоро позавтракал и ушел. Вернулся он через несколько часов, сильно возбуждённый и чем-то не на шутку взволнованный. Глаза его блуждали по землянке, словно искали кого-то. Как видно, ему до смерти хотелось чем-то поделиться с товарищами, рассказать важную новость или излить душу. Но солдаты крепко спали после дежурства, а дневальный с головой ушел в серьёзное занятие – починку сапог. Семён уныло присел в уголке: разбудить кого-нибудь он не решался, а спать, как видно, ему не хотелось.

Савелий Голубчик повернулся на другой бок, чуть приподнял веки и уставился на друга сонным взглядом. Тот вдруг поднялся, пожал плечами и начал ходить из угла в угол по землянке: четыре шага туда, четыре назад. Савелий никогда не видел его в таком состоянии.

– Поляки… – прошептал вдруг Дайн, нагнувшись к Голубчику. – Понимаешь, поляки…

Савелий протёр глаза и посоветовал:

– Ты бы лучше прилёг, Дайн! Через два часа снова заступать в наряд.

Но Семён, казалось, не слышал его.

– Я нарочно пошел… не верил, сам хотел убедиться, – рассказывал он о чём-то, что, по его мнению, было гораздо важнее отдыха и сна.

Затем, снова нагнувшись к самому уху Савелия, продолжал:

– Своими глазами видел, как поляки ковыряют землю сохой! Это как же понимать? А? Выходит, что живут они точь-в-точь, как наши деды жили… Если б кто рассказал – никогда не поверил бы!

– Но хлеб у них вкусный! – отозвался из своего угла дневальный.

– Это – другое дело, – согласился Дайн. – Только ты скажи, сколько пота надо пролить, чтобы вырастить хлеб этот?

И, секунду помолчав, заключил, как бы поставил точку:

– Горькая работа!

Было странно, что именно Дайн принял так близко к сердцу нелёгкую долю польских крестьян. Савелий Голубчик вдруг взглянул на товарища по-новому, словно впервые по-настоящему увидел его.

– Выходит, Дайн, ты хлебороб?

– А то кто же? – чуть сердито отозвался тот.

И в самом деле, было удивительно, как это товарищи по взводу до сих пор не догадывались, что Семён Дайн крестьянин. А ведь это было ясно хотя бы по тому, как осторожно сметал он на ладонь и отправлял в рот хлебные крошки… Его крайняя бережливость, привычка хранить в вещевом мешке найденный на дороге гвоздь или другой какой-нибудь пустячный предмет на случай – авось пригодятся, его манера молча слушать собеседника и несколько раз переспрашивать одно и то же, прежде чем коротко ответить, – во всём этом сказывалась натура крестьянина, хлебороба, деревенского жителя.